Григорий Чухрай Фильм – это поступок

 

Где-то Л.Н. Толстой сказал, что если полюбишь женщину, потом охладеешь к ней, а потом поймешь, что не можешь без нее жить, - это настоящее. Нечто подобное произошло и со мной.

Мне было лет семнадцать, когда я впервые прочел повесть Бориса Лавренева "Сорок первый".

Писатель, его отношение к жизни были мне не только симпатичны, но в чем-то даже родными по духу. Я перечитывал повесть несколько раз и думал. Думал над проблемами войны вообще и Гражданской войны в частности. Благо, времени для размышлений было достаточно.

Трагическая судьба красноармейки Марютки, влюбившейся в своего врага - белого офицера, а потом застрелившей его, сегодня может показаться неправдоподобной, но у войны свои законы, которые непонятны тем, кто этого ада не прошел.

В повести все закономерно: Марютка полюбила Говоруху-Отрока, потому что он был красив, умен, смел и потому, что, оставшись с ним наедине, она перестала видеть в нем врага. Но, когда появилась угроза того, что он станет частью враждебной ей силы, девушка произвела свой роковой выстрел - и этот выстрел был столь же закономерен в обстановке Гражданской войны, как и ее любовь.

...Прошли годы. Я окончил институт кинематографии. Не оставлял мечту сделать свой фильм по повести "Сорок первый". Получив передышку, я собрал прежние свои наброски, привел их в порядок, что-то дописал, и получился, как я полагал, хороший сценарий. Работать было трудно и радостно. Всем своим существом, всеми своими мыслями я погрузился в атмосферу тех лет. Я ощущал дыхание революции, жил ее страстями, с радостью ощущал свою причастность к ней. В ней было то, что мне по-настоящему дорого. Мне казалось, что я нашел себя.

Теперь мне казалось, что нет более актуальной и важной темы и что, прочитав мой сценарий, все редакторы и дирекция студии поймут это и тотчас же поручат мне снять этот фильм.

Итак, худсовет "Мосфильма" постановил поручить мне постановку фильма "Сорок первый". Но и на этом сказка не закончилась. В коридоре "Мосфильма" ко мне подошел великий оператор того времени Сергей Урусевский.

— Вы будете ставить "Сорок первого"? Я бы хотел быть на нем оператором.

Я не задумываясь согласился.

— Только с условием, что вторым режиссером на фильме будет моя жена Белла Мироновна Фридман.

— Конечно! — согласился я.

Мне работать с Урусевским! Ради этого я на все был согласен.

Стали вместе с ним делать режиссерский сценарий.

— А этот эпизод,— сказал он,— надо снимать в горах.

— Почему в горах? — удивился я.— Все знают, что отряд шел через пустыню. Там же нет гор.

— Мы снимаем не научно-популярный фильм,— возразил Урусевский с обидой.— Зритель будет видеть происходящее моими глазами. Ему надоест пустыня и пустыня. Мне нужны горы.

Я согласился. Авторитет Урусевского был для меня чрезвычайно высок.

— Только начнем снимать с этого эпизода,— сказал Урусевский.— Чтобы потом ты не сказал, что этот эпизод тебе не нужен.

Это условие удивило меня.

— Да что же я, мошенник, что ли? Почему со мной так обращаются? Раз я согласился, хитрить не буду.

Поехали в горы. Стали снимать. Я вижу, что Урусевские не дают мне работать.

Я не любил руководить игрой актеров от камеры, громко, потому как считался с их самолюбием. Я подходил к актеру и давал указание только ему. Да и то вполголоса, чтоб другие не слышали. Но на этих съемках мне этого не давали. Едва дам команду "стоп", как Урусевский и Белла кричат от камеры: "Переиграл! Переиграл!" или что-нибудь в этом роде. Меня как будто на площадке и нет.

Мне неприятно, но что я могу поделать? Не кричать же: "Кто здесь режиссер?!" Это вызвало бы только смех. Кто я в сравнении с Урусевским? "Ничего,— думаю,— это неважные съемки, авось все уладится".

Переехали с гор в пустыню. Я развожу мизансцену, репетирую с актерами. Но едва я даю команду "стоп", Урусевский и Белла опережают меня своими комментариями и оценками. Я терплю, понимаю, что ничего не могу поделать. Вариант "кто здесь режиссер?!" по-прежнему не выход. Я молча делаю свое дело.

Снимали мы в пустыне и на берегу моря, а ночевали в гостинице недалеко от места съемок. Однажды вечером слышу в коридоре какой-то скандал и звук разбитого стекла. Выбегаю из номера и вижу: Олег Стриженов пытается запустить тарелкой в Урусевского. Я отнял тарелку.

— Олег, постыдись, как ты себя ведешь!

— Они меня уговаривали вас не слушать. Они провокаторы! А мне интересно с вами работать!

Я попытался уладить скандал, увел Стриженова в его номер — он был в подпитии,— уложил его в постель. На следующее утро Белла как ни в чем не бывало:

— Не обращайте внимания. Олег ничего не понял. Речь вовсе не шла о вас. Просто он был пьян. Нас беспокоит Изольда. Она недавно вышла замуж. Она страдает без мужа. Давайте вызовем его на съемки. Пусть молодожены будут вместе. А ему мы подыщем какую-нибудь роль. Пусть скачет на лошади.

Соглашаюсь. Мужа Извицкой, Бредуна, вызываем на съемки. Он согласен играть казака. Несколько дней проходит спокойно. Однажды вечером он стучится в мой номер.

— Хочу с вами серьезно поговорить.

Вижу, что он подвыпил, но вполне соображает.

— Хорошо,— говорю,— садись, поговорим.

— Вы неправильно работаете с Изольдой. У нее другой характер, вы ломаете ее актерское существо... Знаете, как работают с актерами итальянцы...

И начинает рассказывать о том, чего не знает. Это меня раздражает, но я сдерживаю себя и молчу.

—...Вы не умеете работать с актерами. Вы за... за... ставляете их играть не то. Изольда страдает...

— Ты пьян. Пойди выспись, а завтра поговорим,—-предлагаю я.

— Не хочешь с... лушать п... ррравду?

— Ты мне надоел. Пойди проспись.

— Давай поговорим по-мужски.— Бредун принимает боксерскую стойку.

Здоровый битюг, но пьяный. А я ведь десантник. Я преподавал рукопашный бой. Он тычет мне в грудь кулаком. Это выводит меня из равновесия. Я наношу прямой удар. Он падает, спиной открывая дверь номера, пытается встать. Из номера напротив появляются Урусевские.

— Завтра же отправите Бредуна в Москву.

— Что вы? Пойдут нездоровые разговоры!

— Завтра же отправите его в Москву.

— Скажут, что вы...

— Мне все равно, что скажут. Завтра отправите его в Москву.

В Москве распространяются слухи, что в нашей группе происходит что-то ужасное. Распускает слухи Бредун. Пырьев высылает к нам начальника производства Кима, нашего редактора и Михаила Ромма. Они приезжают, начинают разбираться в обстановке. Слухи не подтверждаются.

Через несколько дней после их отъезда Белла говорит мне:

— Я вижу — вы нездоровы. Я принесла вам лекарство... У меня действительно разыгрался остеомиелит, и на съемки меня приносили на носилках.

— Мы с Сережей подумали, что вам не обязательно подниматься в семь часов. Приезжайте к девяти. А мы все подготовим к вашему приезду.

Поблагодарив Беллу, я принял лекарство, боль в ноге поутихла, и я уснул. В девять часов меня доставили на съемочную площадку.

— Мы подготовили сцену,— сказал Урусевский.— Сейчас мы вам ее покажем.— И скомандовал: — Приготовиться!.. Начали!

Сцена мне не понравилась. Если бы она действительно годилась для фильма, я бы не возражал против нее, но она совершенно не подходила. Это был эпизод из какого-то другого и плохого фильма.

— Тогда расскажите, какая сцена вас устроит! — В словах Урусевского звучало раздражение.

Я рассказал. Бела Мироновна пошла к участникам, разводить мизансцену. Прошло много времени, а сцена не ладилась. "Она нарочно затягивает время, чтобы мы не сняли эту сцену",— подумал я, подошел и предложил Белле Мироновне свою помощь. Быстро развел мизансцену, возвратился к камере и скомандовал "мотор!". Сцена была снята.

— Если тебе нравится быть вторым режиссером — пожалуйста. Ты оскорбил старого заслуженного кинематографиста. Белла Мироновна сама могла развести мизансцену. Это ее обязанность, а не твоя! — сказал Урусевский.

— Мне хотелось успеть снять, пока есть солнце,— объяснил я.

— Белла Мироновна успела бы это сделать. Но тебе хочется во всем ее унизить.

— Я вовсе не хотел этого.

— Не ври! Я давно тебя раскусил.

Я пытался что-то сказать в свое оправдание. Но Урусевский, обругав меня грубым матом, демонстративно ушел со съемки.

Я остался оплеванным. Мне ничего не оставалось как сказать "съемка отменяется". Оставшись наедине с собой, я думал: "Почему такое раздражение? Чем я обидел Урусевского? Все, что я делаю, в других группах считается нормальным, а у нас вызывает скандалы. Почему Урусевский и Белла так себя ведут по отношению ко мне? Чего они добиваются?" Когда съемки были в полном разгаре, я понял. Вызвавшись со мной работать, они решили: молодой человек, вроде порядочный, но в кинематографе еще ничего не сделал. Мы поможем ему снять картину. И ему будет хорошо и нам. Все же будут понимать, кто на самом деле снял этот фильм. Это поможет Урусевскому получить постановку. (Урусевский нередко сокрушался при мне: "Почему, черт возьми, я должен выполнять чужой замысел!", и Белла поддерживала его: "Урусевский прирожденный режиссер!")

"Но, может быть, эти мысли рождены моей подозрительностью?" — думал я. Мне не хотелось думать об Урусевском плохо. На завтра съемки возобновились. Урусевский был с утра надутый, обиженный, но потом, в ходе съемки, увлекался и работал с охотой и энтузиазмом. В такие минуты я гнал от себя черные мысли.

Снимали сцены в юрте. Девочки-казашки примеряли то на платье, то на лоб подарок Говорухи — золотой погон.

— Я этого снимать не буду! — заявил Урусевский.— Этой сцены в сценарии нет.

— Но мы уже сняли не по сценарию несколько сцен,— возразил я.— И вам они нравились.

— А эту снимать не буду!

— Почему?

— Не хочу!

Он был в дурном состоянии духа.

— Эта сцена необходима. Без нее не сложится сюжет,— настаивал я.

— Ты мне надоел! — закричал Урусевский так, чтобы все слышали.

Я не хотел, чтобы наши споры слушала группа.

— Поднимите нас на кране,— попросил я крановщика. В пустыне-то негде уединиться.

Но Урусевский не был расположен к разговору, он хотел публичного скандала.

— Я тебя сейчас так двину, что ты слетишь с этого крана.

— Падал я и с большей высоты, — и ничего!

Урусевский попросил опустить нас и, выругав меня самыми нехорошими словами, потребовал общего собрания группы.

На собрании группы Урусевский выступил с долгой речью, смысл которой состоял в том, что я снимаю фильм на полку. Что я неопытен, но упрям. Что я не слушаю его советов, и работать со мной он больше не может.

В ответ я сказал, что Урусевский может снять хороший фильм "Сорок первый". Но это будет не тот фильм, который я выносил в своей душе. Я тоже могу снять неплохой фильм.

Урусевский деланно захохотал.

— Ну, нахал! Ну, нахал! Он тоже может снять фильм!

— Да,— сказал я.— Если бы я в этом не был уверен, я бы был нахалом и авантюристом. Но мне дорога моя концепция и мне нужен только мой фильм. Я не могу быть мальчиком на побегушках. Если группа во мне сомневается, я согласен уйти и уступить режиссуру Урусевскому и Белле Мироновне.

Я действительно готов был уйти. Я устал от дрязг.

Выступление членов группы было для меня совершенно неожиданным. Все они говорили о том, что Урусевские вели себя по отношению ко мне, мягко говоря, некорректно и мешали нормально работать. Выступил и Николай Крючков.

— Я в своей жизни видел столько режиссеров, — как не стреляных воробьев, и я говорю ответственно: Чухрай — режиссер! Мне интересно с ним работать. А вы ему все время мешаете!

Резолюция собрания звучала обвинительным актом по отношению к Урусевскому и Белле.

Четыре дня группа не работала: Урусевский не являлся на съемки. Вечером четвертого дня ко мне в номер пришла группка парламентеров: "Урусевский напишет Пырьеву, что не хочет продолжать с вами работать. Вы знаете нрав Пырьева — он отстранит вас от работы. Зачем вам это нужно?"

— Передайте Белле, что я таких прогнозов не слушаю.

Я был уверен, что их прислала Белла Мироновна. На следующий день ко мне в номер пришел сам Сергей Павлович. Он говорил, что на собрании многие были необъективны, что ни он, ни Белла Мироновна не хотели мне зла, что он полюбил фильм и готов продолжать работу, но для этого я должен уничтожить протокол собрания.

— Я искренне хочу с вами работать,— сказал я откровенно.— Я ценю ваш вклад в картину. Но я в жизни не уничтожал документов, какого бы содержания они ни были, не сделаю я этого и сейчас.

— Но после такого собрания как мне и Белле Мироновне продолжать работу?

— Если мы будем работать честно, без интриг, протокол собрания будет забыт. Никто о нем никогда и не вспомнит. Если мы будем дружно работать! Не оскорбляя, не интригуя друг против друга.

Урусевский вынужден был согласиться. Не скажу, что интриги совсем прекратились, но они были для меня не опасными. Несколько раз Урусевский возвращался к разговору об уничтожении протокола собрания, но с тем же результатом.

Забегая вперед, скажу, что я всегда был благодарен Урусевскому за то, как он снял "Сорок первый". После окончания картины мы относились друг к другу довольно тепло, Урусевский был талантливым живописцем. Я пропагандировал его живопись. Добился для него мастерской. Часто бывал у него дома. Наши подъезды находились по соседству. У нас обнаружилась общая любовь к Маяковскому, и мы дружно беседовали о поэзии. Единственным предметом спора между нами был спор об "изобразительном кинематографе". Он считал, что кинематограф — это искусство изображения, и хотел практически доказать это. Я придерживался другого мнения и старался уберечь его от ошибок, но не уберег. Его фильм "Я — Куба", шедевр по изображению, был забыт вскоре после его появления на экране. Фильмы, на которых он стал режиссером, были неудачны и не пользовались успехом. После его неожиданной смерти Белла Мироновна Фридман попросила меня быть главой комиссии по увековечению памяти Урусевского. Я выполнил эту просьбу с энтузиазмом. Я по-настоящему любил Урусевского, понимал его жизненную трагедию, уважал верность ему Беллы Мироновны, каждый день посещавшей его могилу. Она безумно любила Сергея Павловича, но эта безумная любовь часто была причиной его трагедий.

На "Мосфильме" успех "Сорок первого" приписывали Урусевскому, и я не оспаривал этого мнения. Не желал выглядеть смешным.

Мне нравилось мое положение. Радовало то, что фильм удался, что я приступаю к работе над новым фильмом, что я получил комнату в коммунальной квартире. Не могу сказать, что я был совершенно безразличен к вопросу авторства, но я был молод и увлечен работой. А признание, думал я, придет само собой. К искусству кино я относился почти религиозно. Я считал, что фильм — это поступок, и стремился снимать так, чтобы не стыдиться своих поступков.

Я думал, что у меня все впереди, надо только не врать своим зрителям, разговаривать с ними доверительно и честно, не брать на себя роль учителя, а рассказывать о жизни, о людях правду. Люди, считал я, живут в обстановке быта. Быт заедает их, и они не замечают красоты, таящейся вокруг. За деревьями не видят леса, не понимают, как прекрасен мир, не умеют отличить добро от подлости, а искусство очищает жизнь от быта и, не украшая ее, говорит о жизни правду. Вот почему правда искусства выше правды жизни.