НИ НА КОГО НЕ ПОХОЖИЙ

Вы очень хороший человек,— говорит она.— Вы редкий экземпляр, и нет такого актера, который сумел бы сыграть вас. Меня или, например, Михаила Федоровича сыграет даже плохой актер, а вас никто. И я вам завидую, страшно завидую!

А. Чехов. «Скучная история».

Борис Бабочкин! В тот год, когда я еще только собирался поступить в театральный институт, имя это гремело по всей стране. Какой артист! Кто он? Откуда? Я был поражен, когда узнал, что создатель образа Чапаева работает в «Александринке», бывшем императорском театре. Я жил тогда на Украине, ленинградских актеров знал плохо. В моем наивном представлении Александрийский театр был связан с импозантной фигурой Юрия Михайловича Юрьева. Я видел Юрьева в «Маскараде», когда театр приезжал на гастроли в Харьков. Он превосходно играл Арбенина.

Юрьев в моем тогдашнем представлении был таким, каким и должен быть настоящий артист вообще,— представительный, возвышенный в выражении своих чувств, далекий от жизни обыденной. И вот рядом с ним Бабочкин — земной, острый, простой. Образ легендарного полководца, им созданный, не только достоверен в целом, но узнаваемо точен во всех житейских деталях. По прошествии лет я с удивлением узнал, что эти два актера, столь разные, были, оказывается, творчески дружны; что Бабочкин восхищался Юрьевым и, в частности, его исполнением роли Арбенина — тонким, точным, доведенным до совершенства; что маститый актер помогал молодому Бабочкину в создании роли Чацкого.

Это покажется странным, но у актера Бабочкина, как я потом понял, немало было от Юрьева — некоторая патетичность, романтическая увлеченность своим героем, манера речи, несколько напевная, музыкальная, точная, филигранная отделка роли. Впоследствии мне Борис Андреевич много рассказывал о Юрьеве с теплотой и уважением к большому мастеру. Все же Юрьев — при всей своей титанической мощи — принадлежал к прошлому русского театра, в то время как Бабочкин был в самом точном значении слова актером современным.

Как все юноши моего поколения, я был захвачен, потрясен «Чапаевым». В среде актерской молодежи только и говорили о Бабочкине, о его необычном стиле исполнения роли, его покоряющем мастерстве. Перефразируя известную поговорку, острили: «Вот тебе, Юрьев, и Бабочкин день». Но это и в самом деле был «Бабочкин день», потому что исполнение его было принципиально новым, свежим, глубоко отличным от традиционной актерской манеры, которой в то время страдали многие мастера сцены.

Потом я уже не пропускал ни одного фильма или спектакля с участием Бабочкина. Мне нравился характер его режиссуры, интересный своей неожиданностью, привлекали внимание его выступления в творческих организациях и печати — во всем, что делал, говорил, писал этот человек, вырисовывалась значительная личность со своеобразным характером, своим взглядом, часто жестким и острым. Я был поклонником его таланта, но не думал, что когда-либо встречусь с Борисом Андреевичем в творческом деле. И все-таки это произошло.

Те, кто имеет отношение к театру, кино или телевидению, знают, какие муки испытывает режиссер при распределении ролей: найти точных исполнителей — значит наполовину приблизиться к верному воплощению произведения. Но когда я собрался ставить на телевидении «Скучную историю» Чехова, мне было относительно легко, потому что с самого начала я совершенно ясно понимал: центральную роль может играть только один актер — Борис Бабочкин.

Не раздумывая долго, я сделал предложение актеру в перерыве между просмотром двух фильмов в кулуарной сутолоке Дома кино. У него был страдальчески-усталый вид, он казался раздраженным. Подумалось: «Сейчас он шуганет меня за несерьезность». Но он вдруг оживился, просиял. «Вот,— воскликнул Бабочкин своим характерным тенорком,— вот! Это — да!» За интонацией слышалось: предлагают мне черт-те что, и вот наконец — стоящее! Не все мои товарищи были согласны с таким выбором. Одни считали, что актеру будет мешать инерция «чапаевского» исполнения, другие не видели в нем сходства с чеховским профессором. Но главное, всех пугал его трудный характер. Но именно этот характер, его острота и незаурядность и манили.

Тем не менее, в первый же день нашего более близкого знакомства в доме Бабочкина, за рюмочкой коньяка, я вдруг весело-бесстрашно произнес:

— Борис Андреевич, говорят,  что с вами невозможно работать?..

Он вспылил, искренне возмутился:

— Кто это выдумывает?.. Впрочем, я знаю, кто распространяет эти нелепости.

Две-три минуты он кипел, потом успокоился. Это был единственный взрыв в нашей первой работе, прошедшей от начала до конца в исключительном, почти неправдоподобном согласии.

Теперь, когда я думаю о том, что же соединило нас, таких разных по опыту жизни, по характеру,— в сущности, двух малознакомых людей, то говорю: Чехов, «Скучная история». Мы были одинаково увлечены этим чудесным произведением. Нам нравилась его форма — записки старого человека; в равной степени нас волновал этот странный человек, с беспощадной силой, безжалостно оценивающий поступки, мысли не только окружающих его людей, но и свою собственную несостоявшуюся жизнь. По мере проникновения в материал мы поражались, как Чехов, не достигший и тридцати лет в пору написания этой вещи, мог так постичь психологию старого человека в час его угасания, так точно, подробно представить нам гамму физического состояния, тонкие переливы болезненных его страданий.

Итак, взгляды на произведение у нас совпадали. Но телевизионная адаптация Чехова? Я опасался, как отнесется к этому актер, отдавший много лет театру и кино. Я показал ему свой сценарий, который не был похож на пьесу. Бабочкин не только принял форму такого спектакля, но в своих предложениях пошел еще дальше: он попросил удлинить монологи, а ремарки в сценах, которые я по инерции обычных инсценировок опускал, просил восстановить и дать возможность произносить их самому рассказчику. К слову сказать, в спектакле эти мгновенные переключения от реплик апарт к сцене актер исполнял мастерски.

В театре актеру надо прожить непрерывный жизнью образа. Здесь все другое: Бабочкин читает Чехова, преобразовывается в героя повести, вспоминающего свою жизнь, становится действующим лицом тех сцен, о которых рассказывает; мгновенное переключение — и он снова ведет рассказ. Надо владеть незаурядной техникой большого актера, чтобы соединить воедино все эти планы, оставаясь достоверным и убедительным в глубоком и точном психологическом раскрытии образа.

Борис Андреевич не только углубленно работал над своей ролью, но опытом своим помогал другим занятым в спектакле актерам. В отличие от профессора и Кати, живущих сложной, напряженной жизнью, остальные персонажи, как нам казалось, должны были быть поданы исполнителями довольно «жирно», как если бы они играли не Чехова, а Островского.

Борис  Андреевич  делал  актерам   замечания  очень  деликатно.

— Хорошо быть старым,— шутил он, подразумевая под этим то, что ему дано в силу опыта жизни знать больше молодых. Особенно много помогал Людмиле Щербининой, тогда еще очень молодой и неопытной актрисе, которой была поручена сложная и тонкая роль Кати, юного существа, рано познавшего горькое разочарование жизнью, жесткостью и резкостью реакции превосходившего даже Николая Степановича, единственного человека, которого она любит глубокой дочерней любовью.

Зная характер Бабочкина, я перед самым выходом на съемку сказал актеру:

Борис Андреевич, сейчас многое будет мешать вам; к сожалению, не все у нас совершенно. Я очень прошу вас воздержаться от резкой реакции. Если вас будет что-либо раздражать, не устраивать — обращайтесь ко мне. Я, мои товарищи — мы сделаем все, чтобы вам работалось легко и свободно.

Хорошо,— сухо ответил Бабочкин и сдержал свое слово от начала до конца съемок.

Загримированный и одетый, в точно положенное время он входил в студию, готовый к съемке. Беспрекословно выполнял требования режиссера, операторов, осветителей. Все замолкали, когда он репетировал, а потом, когда снималась сцена, смотрели не отрываясь — рабочие, гримеры, реквизиторы, актеры, не занятые в сцене, просто любопытные, которых всегда было много, когда снимался Бабочкин. Не все из них читали повесть, знали всю суть, но все понимали: перед их глазами происходит что-то важное, слушали размышления, видели страдания большого, значительного человека. И, признаться, для меня самого многое было новым. То, что в рабочих репетициях было прочерчено контуром, исполнялось не в полную силу, сейчас получало воплощение отчетливое, выразительное. Словом, жестом, тончайшей мимикой большой мастер лепил перед камерой интереснейший образ человека, совершенно потерянного на краю жизни, трагического в своем понимании бесцельного, бессмысленного существования.

Как-то после одной из таких съемок Борис Андреевич подвозил меня, как обычно, на своей машине домой. Он сидел уверенно за рулем и вдруг спросил как-то осторожно, растерянно: «Как я играю?» Я с абсолютной искренней убежденностью проскандировал: «Пре-кра-сно!»

Борис Андреевич почему-то не смотрел отснятого материала, не видел ни одного просмотра уже смонтированной пленки, а когда я позвонил ему и сказал, что, кажется, получается неплохо, а его исполнение, на мой взгляд, будет событием, он отшутился:

— Знаете, когда я еще работал в Ленинграде, меня как-то встретил Юрий Михайлович Юрьев. «Пойдем,— сказал он, — ко мне. Я тут записал на пластинку свое исполнение, пойдем послушаем». Юрий Михайлович  поставил  пластинку и,  когда  закончилось его чтение, сказал после паузы:  «Это же то,  против   чего  я  боролся  всю жизнь». Потом  поставил еще раз пластинку,  очень  внимательно прослушал и сказал уже как-то просветленно: «А что, ничего?»

Нашу передачу мы смотрели дома у Бориса Андреевича, в кругу его семьи. Я волновался. Он смотрел впервые со всеми телезрителями, смотрел очень сосредоточенно. И когда закончился спектакль, наступила  большая  пауза.  Борис  Андреевич  поднялся со стула, молча прошелся по комнате, и я подумал, чтоб он сейчас скажет: «Это то, против чего я боролся всю жизнь» или «А что, ничего?» Но сказать он ничего не успел, потому что зазвонил телефон, и в течение двух часов, пока я сидел у него дома, он уже не отходил от телефона — звонили артисты, писатели, просто зрители, поздравляли с большим успехом. Известный драматург сказал ему: «Мы много раз видели Чехова — комедийного, лирического, драматического и поэтического; теперь мы увидели еще одного Чехова — трагедийного».

В кабинете артиста тесно стояла старинная мебель. На секретере, на столиках с гнутыми ножками размещалось много подарков, на полках вдоль стен — книги и большое количество различных фотографий с дарственными надписями знаменитейших людей. На изящном диванчике, покрытом вывернутым наизнанку простым крестьянским тулупом, сидел Борис Андреевич в пижаме или халате, перекинув ногу за ногу, сжимал колени тонкими нервными пальцами своих красивых, аристократических рук. Я не помню, чтобы у него было нейтральное выражение лица. Оно было либо обиженным, либо болезненно-страдальческим, либо озаренным светлой улыбкой.

Я часто бывал у него дома и любил его слушать. Обычно старые актеры в беседах элегичны, полны воспоминаний о прошлом, тоской о безвозвратных успехах и триумфах типа «как меня в Харькове принимали!». Бабочкин не принадлежал к этой категории. Пережив по-настоящему триумфальные взлеты и славу, которые выпадают редким, Борис Андреевич тем не менее никогда не вспоминал о своих успехах. Он вообще ничего не говорил о себе. Разговоры большей частью касались театрального дела в целом или проблем сегодняшнего кинематографа, телевидения. Говорил он большей частью с болью о легковесности репертуара, неглубокой, поверхностной разработке нужных тем; его заботила культура актерского мастерства, безответственное творчество многих актеров, которые под видом «неорганизованного» стиля просто-напросто халтурно относятся к делу.

В то же время многое его радовало. После одного из просмотренных моих спектаклей на телеэкране он удивился: «Как вам удалось собрать такую прекрасную группу молодых актеров? У нас таких нет»,— сокрушался он. Тема молодежи волновала Бабочкина — он много сил и знаний отдавал воспитанию актерской молодежи и во ВГИКе, где преподавал, и в Малом театре, в котором не без его влияния выросла интересная группа молодых актеров, таких, как Л. Щербинина, В. Бобятинский, А. Потапов, С. Еремеев, Т. Торчинская и другие.

Все, о чем говорилось непринужденно, просто, в домашней обстановке, через некоторое время я встречал уже в виде оформленных мыслей в статьях или интервью, которые были опубликованы в печати или передавались в виде бесед и выступлений по радио и телевидению. Это было закономерно: все, чем он жил, было актуальным и представляло общественный интерес.

Известный режиссер Алексей Попов говорил актерам, что на сцене нельзя произносить ни одной фразы, если под нее можно подставить «а в общем мне все равно».

За всем, что делал Бабочкин — роли, которые он сыграл, спектакли, поставленные им,— за всем этим никогда не стояло: «все равно». Все, что он делал, глубоко и долго им вынашивалось.

Как-то я заговорил с ним о «Фальшивой монете» Горького. Это странное, сложное произведение мне казалось телегеничным. Думалось, что Бабочкину было бы интересно сыграть одну из центральных ролей. Я успел только произнести название пьесы, а Борис Андреевич хитро подмигнул:

— А-а-а... Я да-авно подбираюсь к этой загадочной вещи...

Что-то прервало наш разговор. Это было осенью, а весной он позвонил и пригласил на студенческие экзамены во ВГИК. Я увидел два акта «Фальшивой монеты», сыгранной студентами. Поразило не только то, с какой зрелостью молодежь выполняла решение, которое предложил им режиссер-педагог, но и само решение — острое, оригинальное, неожиданное. Здесь не было ни быта, ни ложного психологизма, ни сентиментальности, почему-то сопутствовавших пьесе в постановках, которые мне приходилось видеть. Только после этого эскиза, который сам по себе уже был произведением искусства, Бабочкин приступил к работе над этой труднейшей пьесой в Малом театре и поставил ее крупно — с горьковской беспощадностью обнажил фальшивый мир бездуховного существования ничтожных людей. В каждой фигуре, в каждой сцене чувствуется выстраданность режиссера, что, впрочем, характерно для всех работ режиссера и актера Бориса Бабочкина.

Прошло более трех лет после «Скучной истории». Мы все еще не начинали новую работу. Не так просто было найти материал высокого литературного уровня, позволяющий сделать спектакль-исповедь, в котором была бы роль с учетом возраста актера.

Как-то, разговаривая на эту тему с моим товарищем по работе, редактором Б. Ткаченко, перебирая возможные варианты, мы счастливо вспомнили отличную повесть Василия Белова «Плотницкие рассказы». Я позвонил Бабочкину, и гот, перечитав повесть, согласился. Ткаченко и я сделали сценарий, который актеру в общем понравился. Наш художник А. Грачев поехал к автору на Вологодчину, жил в его доме больше недели, сделал наброски будущего оформления, зарисовки людей, потом подробно рассказывал нам с Бабочкиным, как выглядят, во что одеты прототипы повести Белова, о колоритной речи их, манере поведения. По моей просьбе Белов, кроме того, прислал письмо, в котором уточнялось произношение местных слов и выражений, красочно рассыпанных по всей повести. Подробно автор нам написал о назначении каждого инструмента плотника и т. д. Готовились к спектаклю серьезно и основательно.

Как и в прежней работе, мы любовно и тщательно вникали в литературный материал. Бабочкин — один из редких актеров, которые относятся к авторскому слову, если оно, конечно, стоит того, удивительно бережно. Достаточно послушать его исполнение в театре, кино, на эстраде, чтобы убедиться, сколь выразительно, красочно и, главное, психологически точно звучало слово в устах актера. Работая над прозой Белова, он восхищался ее строем, колоритом, вчитывался в каждую фразу своеобразной речи своего персонажа, отмечал для себя различные детали. Его, например, приводило в восторг то, что Смолин называет своего молодого друга, которому рассказывает свою жизнь, не Константин, а «Констенкин». Речь сама по себе, как бы она ни была самобытна и хороша, не может быть самоцелью для актера. Она нужна ему для действенного раскрытия характера. Именно к этой цели были направлены его усилия в работе над сложным образом, который ему предстояло воплотить.

К сожалению, Бабочкин заболел, и работа, набиравшая темп, затормозилась. Не теряя времени, я встречался с другими актерами и чаще, чем с остальными, с Петром Александровичем Константиновым— удивительным актером, очень талантливым, очень русским, владевшим секретом абсолютной органики. Как и Бабочкин, он был увлечен материалом, считал его редким. Козонкова, которого должен был играть, знал не понаслышке. Он говорил, что много видел таких с виду простых, но гонористых и с далеко не безобидной амбицией.

Когда Бабочкин вернулся из больницы, мы с Константиновым приезжали к нему на квартиру, репетировали их сцены. Надо было видеть, как работали, пробовали, оттачивали свой дуэт два замечательных актера. За фразами островраждебными или примирительными стояли две колоритные фигуры, судьбы которых причудливо переплелись, как замшелые бревна старого сруба. Точен, житейски достоверен Константинов, но Бабочкин в роли Олеши был еще и философичен.

Когда на съемке Борис Андреевич произнес перед камерой первый монолог Олеши Смолина — неторопливо, монотонно, усталым старческим голосом,— я увидел на лицах некоторых моих товарищей удивление. Видимо, ждали другого. Велика сила привычного.

Конечно, Бабочкин понимал, что популярнее было бы изобразить «народный» характер — балагура и раешника. Но именно потому, что понимал, не стал этого делать. Тем более что Белов и не писал такого. Прожив жизнь. Козонков норовит получить персональную пенсию за то, что «в сельпе всю войну» сидел. Смолин же все больше и чаще задумывается: кто он? Как жил? Принес ли пользу? Что после него? И, естественно, с первых же слов своей исповеди Смолин предстает перед нами не веселым плотником, начиненным забавными байками, а живым, совестливым, мудрым, размышляющим о жизни то с горечью, то с легким, просветленным юмором...

Характерно вот что: когда Бабочкин болел, мы решили не терять времени и снять несколько сцен, в которых не участвует Смолин. Они были хорошо сняты, и актеры хорошо играли. Но когда стали монтировать, то оказалось, что эти сцены, кроме двух с Константиновым, не стыкуются с тем, что делает Бабочкин,— дело даже не в уровне исполнения: тональность не та.

К сожалению, работа над этим спектаклем была не столь идиллична, как над «Скучной историей». Бабочкин нервничал, был болезненно взвинчен. Не то чтобы претензии его были несправедливы. Нет. Но недовольство и раздражение касались большей частью мелочей — они не стоили той силы и энергии, которые тратил на них актер. Временами отношения наши становились натянутыми. Он сознавал свою вину, просил прощения у группы. Однажды после тяжелой съемки позвонил мне:

— Простить меня нельзя,— сказал он как-то печально,— но понять можно...

А понять его действительно можно было. В тот год он часто и долго болел, был загружен работой в театре, в институте, снимался в фильме, который готовился к его семидесятилетию. Успех «Скучной истории» обязывал, Бабочкин не хотел выступить ниже этого уровня. Кроме того, профессор, его манера мышления, лексика были ему значительно ближе плотника, да еще такого, который всей жизнью связан с северной деревней, с ее особым характером, колоритом речи. Он с тщанием отнесся к костюму, гриму. Целый съемочный день— а это для нас большая роскошь — мы посвятили тому, чтобы сделать его глаза на экране не черными углями, как они выглядели после первого дубля, а светлее. «У Белова сказано: «И два синих, словно апрельская капель, глаза!» — говорил актер операторам.

Зная, что Борис Андреевич перенес серьезную болезнь, боясь, чтобы он не простудился, я осторожно намекнул: можно-де упростить сцену в бане — сделать так, чтобы актеры вели свой диалог уже после того, как выкупались. Бабочкин категорически отверг это предложение и провел сложную сцену так, как она и предполагалась. Он снимался в плавках, обливаясь водой столько, сколько было нужно, пока мы не отсняли несколько дублей. Часто на съемках он плохо себя чувствовал, но, как только после укола становилось легче, он просил меня не отпускать актеров. Съемка продолжалась.

Я мог бы привести достаточно примеров его работы — тщательной, серьезной, самоотверженной. Он был строг и требователен к другим. Но больше всех он не щадил себя самого. Недоразумения, споры, взрывы чувств — все это, в конце концов, списывается как «рабочий момент», а результат остается. В данном случае, как известно, результат был впечатляющим.

Всякий раз, когда кто-либо пишет или говорит о Бабочкине, непременно коснется его трудного характера. Легенда о неудобном характере актера сильно преувеличена и не отражает сути его действительно сложной натуры, в которой причудливо соединились импульсивность и сдержанность, агрессивные порывы и абсолютная незащищенность, жесткость и человечность, глубокая мудрость и наивная до откровенности хитреца. Он был воспитан, добросердечен, даже элегантно деликатен бывал с людьми — я это видел; но что правда, то правда: не терпел фальши и неискренности и резко реагировал на них...

Но вот что интересно. Когда Бабочкину исполнилось семьдесят лет, театр в честь юбиляра давал пьесу Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Как известно, Бабочкин поставил этот спектакль и играл в нем центральную роль. Михаил Иванович Царев объявил публике, что юбиляр удостоен высокой награды — звания Героя Социалистического Труда. На протяжении спектакля в зале было приподнятое, праздничное настроение, хотя это еще не было официальным чествованием. По окончании представления я стал быстро пробираться за кулисы по каким-то закоулкам еще загроможденной оформлением сцены. Когда я наконец выбрался со сцены в большое актерское фойе, то увидел, что оно битком набито людьми — актерами, сотрудниками театра. И Бабочкин, еще в театральном костюме и гриме — он успел снять только наклеенные нос и усы,— в объятиях своих товарищей. Оркестр играл марш, здесь были цветы, рукопожатия, поцелуи. Я никогда не видел Бориса Андреевича таким радостно-взволнованным, благодарно растроганным, со слезами на глазах...

Это импровизированное чествование стоило многих официальных.

Царило искреннее человечное товарищество, которым, как известно, всегда славилось актерское братство русской сцены...

Кем-то верно было замечено: это нормально, когда человек оставляет после себя массу незавершенных дел. Борис Андреевич не успел полностью отснять свой спектакль «Достигаев и другие» на телевидении, не успел поставить «Чайку», к которой приступил в театре, осенью его ждали студенты ВГИКа, его ждали роли на киностудиях. Еще весной мы е ним говорили о новой работе по рассказу Лескова для телевидения...

Он многое не успел сделать. Но все-таки тому, что он сделал в жизни, могут позавидовать люди искусства, даже самые крупные из них. Все, что он сделал в кино, театре, на телевидении, останется в их истории живой, насыщенной страстными мыслями и чувствами страницей — неувядаемой! Он был великим артистом.

Я горд оттого, что почти десять последних лет был творчески связан с этим большим человеком, необыкновенно интересным, уникально талантливым, неповторимым в своей противоречивой сложности.

Это безнадежное дело — сравнивать его с кем-либо. Он был самим собой. Ни на кого не похожий!..