ТЕХНИКА И ЛОГИКА РЕЧИ

 

Говоря о работе Станиславского над словом, нельзя забывать, какое значение он придавал вопросу техники речи, вопросу подготовки своего физического аппарата речи к сложным задачам сценического искусства.

Требовательность Константина Сергеевича к тому, чтобы актер владел своим физическим аппаратом, была огромной. В Студии уроки по дикции, по постановке го­лоса, по движению, ритмике он воспринимал как необхо­димейшие.

— На сцене актер нередко глубоко и тонко чувст­вует, но при передаче своего переживания он до неузна­ваемости уродует его грубым воплощением неподготов­ленного телесного аппарата, — говорил нам Константин Сергеевич, сравнивая при этом такого артиста с прекрас­ным музыкантом, который принужден играть на испорченном, фальшивом инструменте. — Музыкант пытается передать чудные звуки, а фальшивые, дребезжащие струны искажают все, доставляя артисту невыразимую муку. Поэтому чем сложнее внутренняя «жизнь чело­веческого духа» изображаемого образа, тем тоньше, непосредственнее, художественнее должно быть воплощение.

Станиславский предъявляет огромные требования к внешней технике, то есть к голосу, дикции, к умению лепить слово, фразу, ко всему искусству речи, а также к пластике, движениям, походке и т. д.

Обращаясь к своим ученикам, Станиславский говорил о том, что надо довести свой телесный аппарат воплоще­ния до возможного естественного, природного совершен­ства. Надо доразвить, исправить и наладить тело так, чтобы все его части отвечали предназначенному им природой сложному делу воплощения невидимого чувства.

Константин Сергеевич не уставал повторять, что для тренировки своего физического аппарата не может быть назначено никаких сроков, что с каждым годом перед актером встают все большие трудности в связи с все бо­лее усложняющимися требованиями к себе, поэтому уп­ражнениями над развитием голоса, дикции, пластики и т. д. надо заниматься всю жизнь.

Кроме того, каждая новая роль ставит перед актером все новые задачи воплощения.

Константин Сергеевич широко разработал ряд проб­лем, связанных с техническим умением актера воплотить свой творческий замысел, но раздел сценической речи за­нимает в этом ряде первое место и по детальности разра­ботки и по акцентируемой Станиславским важности проблемы.

Станиславский предлагает актерам осознать недостатки своей речи, чтобы раз и навсегда отказаться от распространенной среди актеров привычки постоянно ссылаться на себя и ставить в пример свою обыденную и неправильную речь для оправдания еще худшей сцени­ческой манеры говорить.

Константин Сергеевич с необычайной чуткостью ощущал все дефекты дикции и добивался от актеров чет­кости и ясности произношения, добивался исправления отдельных недостатков в свистящих, шипящих, сонорных звуках.

— Надо, чтобы согласные были выразительные, тогда речь будет звучна, — говорил он нам на своих заняти­ях.— Гласные — это вода, а согласные — это берега, без которых река — болото.

— Слово со скомканным началом, — говорил нам Станиславский, — подобно человеку с расплющенной головой. Слово с недоговоренным концом напоминает мне человека с ампутированными ногами. Выпадение отдель­ных звуков и слогов то же, что выбитый глаз или зуб, от­резанное ухо и другое подобного рода уродство.

Такое же большое значение Станиславский придавал орфоэпии, то есть правильному произношению. Он тре­бовал на сцене исправления всяческих говоров и акцен­тов на основе орфоэпических норм русского литературно­го языка.

Эта область работы над сценической речью требует большого, пристального внимания наших актеров, режис­серов и педагогов. Нельзя забывать об этой чрезвычайно важной грани актерского творчества.

«Актер должен уметь говорить». Эти слова сказал себе Константин Сергеевич после того, как пережил крупную неудачу в роли Сальери («Моцарт и Сальери» А. С. Пушкина). Разбирая свою работу над ролью Сальери, Станиславский говорит, что несмотря на то, что его многие хвалили за нее, он согласен с теми, кто его жестоко критиковал. Он рассматривал эту работу как большой провал. Но этот провал принес ему такую пользу, что он считает его дороже и важнее самого большого успеха.

Константин Сергеевич, жестоко критикуя себя, стремится определить причины, приведшие его к этой неудаче. Он констатирует, что правильная внутренняя жизнь в роли нарушалась помимо его собственной воли, как только он начинал говорить пушкинский текст. Создавались вывих, фальшь, детонировка, и он не узнавал во внешней форме своего искреннего внутреннего чувства.

Станиславский приходит к убеждению, что он не смог овладеть пушкинским стихом. Перегрузив каждое слово в отдельности большим психологическим содержанием, он нарушил цельность пушкинской мысли. Пушкинские слова как бы распухли; в каждом из них для него было заключено так много, что содержание не вмещалось в форму и, выходя за ее пределы, распространялось в бессловесной, но многозначительной паузе: каждое из распухших слов отделялось друг от друга большими промежутками. Растягивалась речь настолько, что к концу фразы можно было уже забыть ее начало.

Константин Сергеевич описывает то чувство напря­жения, которое возникало у него от непосильной задачи вложить в слова глубокое чувство, в то время как он яв­но ощущал, что пушкинский текст в его устах звучит тяжело и не передает мысли поэта. Это приводило его к насилию над собой, он начинал «пыжиться и спазматически сжиматься». Это состояние приводило Стани­славского к тому, что он прибегал к банальным актер­ским приемам, то есть к ложному, актерскому пафосу.

От насилия и зажатости голос тускнел, ощущение фальши и вывиха рождало страх перед текстом, и его тянуло на шепот, ему казалось, что шепча легче найти правду. Все это, то есть неуверенность и шепот, мало подходило к кованому пушкинскому стиху, оно лишь усугубляло фальшь.

Кто из актеров не знает этого сложного единоборства с авторским текстом, которое с такой жестокой правдой раскрыл на собственном примере Константин Сергеевич.

«В этот мучительный период», как определяет Станиславский время лихорадочных раздумий, последовавших после пушкинского спектакля, он приходит к тем важ­ным выводам, за которые он так благодарен своей неуда­че в роли Сальери. Выводы эти формулируются Констан­тином Сергеевичем необычайно просто — актер должен уметь говорить.

«Не странно ли, — пишет Станиславский, — надо было прожить почти шесть десятков лет, чтобы понять, то есть почувствовать всем своим существом, эту простую и всем известную истину, которой не знает огромное большинство актеров».

Рассказывая о своих размышлениях, связанных с пе­риодом работы над Сальери, Константин Сергеевич пи­сал о том мучительном состоянии, при котором не можешь верно воспроизвести то, что красиво чувствуешь внутри себя. Он сравнивает себя с немым, который пы­тается уродливым мычанием сказать любимой женщине о своем чувстве.

Оглядываясь на пройденный сценический путь, Кон­стантин Сергеевич приходит к выводу, что основные не­достатки — физическое напряжение, отсутствие выдерж­ки, наигрыш, актерский пафос — появляются очень ча­сто потому, что актеры не владеют речью, которая одна может дать то, что нужно, и выразить то, что живет в душе. Станиславский говорит о том, как важно почувст­вовать на самом себе настоящее значение красивой и благородной речи, как одного из могучих средств сценического выражения и воздействия. Пытаясь в процессе работы облагородить свою речь, он понял, что уметь про­сто и красиво говорить — целая наука, у которой долж­ны быть свои законы.

Изучением этих законов Константин Сергеевич был занят многие годы.

Все работавшие с ним актеры знают, какие требования он ставил перед актерами и учениками, как он не­устанно увлекал красотой русской речи, как высмеивал актеров, не умеющих правильно сгруппировать слова и распределить логические паузы.

К этой части работы над текстом он относился осо­бенно требовательно. Он передразнивал плохо говорящих актеров, переспрашивал их о подлинном значении негра­мотно звучащих слов, добиваясь четкой осмысленности в речи.

Константин Сергеевич говорил, что прежде всего надо установить порядок в произносимых словах, правильно соединить их в группы, или, как некоторые называют, в речевые такты, а для того, чтобы сделать это, нужны остановки или, иначе говоря, логические паузы.»

Логические паузы соединяют слова в группы или в речевые такты, а группы разъединяют друг от друга. Станиславский приводит известный исторический пример, когда от расстановки логической паузы, зависела судьба и жизнь человека.

«Простить нельзя сослать в Сибирь». При паузе после первого слова: «Простить — нельзя сослать в Сибирь» — помилование. При паузе после второго слова: «Простить нельзя — сослать в Сибирь» — ссылка.

Константин Сергеевич постоянно рекомендовал в качестве упражнения размечать в любой читаемой книге речевые такты.

— Набейте себе на этом ухо, глаз и руку, — говорил он. — Чтение по речевым тактам скрывает в себе еще одну, более важную практическую пользу: оно помо­гает самому процессу переживания.

Деление на речевые такты необходимо для более глу­бокого анализа содержания фразы; оно заставляет вни­кать и постоянно думать о сути произносимого на сцене и делает нашу речь стройной по форме и понятной при передаче.

Как овладеть этим?

Для этого нужно знать грамматику, которая опреде­ляет правила изменения слов, правила соединения слов в предложения и, таким образом, придает языку строй­ный, осмысленный характер.

Взяв в основу правильное грамматическое построение предложения, актер уясняет для себя главную мысль и делит все предложение на речевые такты.

Говоря о паузах, Константин Сергеевич описывает три вида пауз: логическую, психологическую и люфт-паузу.

Люфтпауза — воздушная пауза, самая короткая остановка, необходимая для того, чтобы взять дыхание.

Нередко люфтпауза не является даже остановкой, а лишь задержкой темпа пения и речи, без обрывания звуковой линии.

Константин Сергеевич любил пользоваться люфтпаузой в речи и в особенности в скороговорке для выделе­ния отдельных слов.

Логическая пауза помогает выяснить мысль текста; психологическая пауза дает жизнь этой мысли, фразе, стараясь передать их подтекст. Если без логической паузы речь безграмотна, то без психологической она без­жизненна.

Константин Сергеевич любил ссылаться на слова од­ного оратора, сказавшего: «Пусть речь твоя будет сдер­жанна, а молчание красноречиво». Вот это красноречи­вое молчание и есть психологическая пауза.

В своем стройном учении об искусстве сценической речи Константин Сергеевич особое внимание уделяет ударениям, или, как он говорит, «акцентуации».

— Ударение, — учил он нас, — попавшее не на свое место, искажает смысл, калечит фразу, тогда как оно, напротив, должно помогать творить ее! Ударение — ука­зательный палец, отмечающий самое главное слово в фразе или такте! В выделяемом слове скрыта душа, внут­ренняя сущность, главные моменты подтекста.

Константин Сергеевич часто говорил нам о том, что у актеров на сцене ударения беспорядочно разбегаются по всему тексту, что актеры забывают о главном назна­чении слова — передавать мысль, чувство, представле­ние, понятие, образы, видения, а не просто, как говорил Константин Сергеевич, «ударять звуковыми волнами по барабанной перепонке».

Чем яснее актер понимает, что он хочет сказать, тем скупее он ставит ударения.

Константин Сергеевич говорил, что надо, в противовес злоупотреблению ударениями, научиться снимать, ударение там, где оно не нужно.

Однако Станиславский предупреждает также, какая это сложная и трудная задача. Искусство снимать лиш­ние ударения оказывает актеру большую услугу. Осо­бенно важно это при передаче длинного текста с тяже­лыми, большими предложениями. А с таким текстом актеру нередко приходится иметь дело.

Помню, как однажды на уроке в Студии Константин Сергеевич предложил разобрать маленький отрывок из «Мертвых душ», в котором Гоголь характеризует Чичикова как «опытного светского человека», умеющего легко и непринужденно поддержать любую возникшую тему разговора.

«Приезжий V во всем как-то умел найтиться V и по­казал в себе V опытного светского человека. О чем бы разговор ни был, V он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, V он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках, V и здесь он со­общал очень дельные замечания; V трактовали ли каса­тельно следствия, V произведенного казенною пала­тою, V — он показал, что ему не безызвестны и судейские проделки; V было ли рассуждение о бильярдной игре, V — и в бильярдной игре V не знавал он промаха; V говорили ли о добродетели, V и о добродетели рассуж­дал он очень хорошо, V даже со слезами на глазах; V об выделке горячего вина, V и в горячем вине знал он прок; V о таможенных надсмотрщиках и чиновниках — V и о них он судил так, V как будто бы сам был и чиновником и надсмотрщиком».

Константин Сергеевич говорил на этом уроке о том, что ученик должен прежде всего понять, что в первой фразе Гоголь утверждает: «Чичиков — светский человек».

Во второй фразе Гоголь раскрывает это понятие, на­зывая самые разнообразные темы, в каждой из которых Чичиков обнаруживает свой опыт, свое уменье блеснуть им в непринужденной беседе.

— Следовательно, — говорил Станиславский, — вам надо разобраться, на какие слова должны упасть ударе­ния, какие слова необходимо выделить для того, чтобы дошла мысль Гоголя.

Легкость, с которой прохвост Чичиков «умел найтиться», должна стать ключом к интонационному характеру передачи текста. Будьте максимально скупы в ударениях, старайтесь с большинства слов в фразе снимать ударения. Спрашивайте себя, дойдет ли смысл, если вы сни­мете то или иное ударение, помните, что при большом количестве ударных слов фраза теряет смысл.

Ученики, пытаясь снять лишнюю акцентуацию, тороп­ливо произносили связующие слова, стараясь незаметно проболтать их, чтобы на этом фоне ярче зазвучали глав­ные слова предложения.

— Помните, что суетливость тяжелит речь, облегчает же ее — спокойствие и вы­держка, — сказал Станиславский. Раскрывая затем эту мысль, он говорил о том, что необходимо ясно выде­лить главные слова, а для того, чтобы стушевать слова, которые нужны только для общего смысла, нужно добиваться неторопливой, нарочито бескрасочной интонации, почти полного отсутствия ударений, особой выдержки и уверенности, которые придадут речи нужную четкость и легкость.

— Но в данном примере из «Мертвых душ», — про­должал Константин Сергеевич, — мы видим сложно по­строенную фразу, в которой несколько подлежащих и несколько сказуемых. Правильное произношение такой фразы требует умения координировать многие ударения в одном предложении.

Константин Сергеевич постоянно обращал внимание учащихся и педагогов по слову на богатство русской ре­чи и на разнообразие и многогранность построения фра­зы в литературе.

Для передачи всех тонких нюансов стилистических особенностей наших литераторов и драматургов нам ча­сто не хватает речевой техники.

Вопросу о том, как выделить в сложном предложении главные и менее важные слова, Константин Сергеевич уделял много времени. Он говорил о том, что все слова не могут быть одинаково важны, что их нужно разделить на более и менее существенные по значению. После выделения наиболее важных слов ударением следует сделать то же с менее важными, но все-таки выделяемыми словами, а не выделяемые слова, которые нужны только для общего смысла, нужно стушевать.

— Тогда, — говорил нам Константин Сергеевич,— у вас получится целый комплекс ударений — сильных, средних и слабых. Так же как в живописи существуют тона, полутона, светотень, так точно в искусстве сцениче­ской речи существуют целые гаммы разных степеней уда­рений, которые надо скоординировать так, чтобы малые ударения не ослабляли, а, напротив, сильнее выделяли главное слово, чтобы они не конкурировали с ним, а делали одно общее дело по строению и передаче трудной фразы. Нужна перспектива в отдельных предложениях и во всей речи.

Константин Сергеевич на уроках с нами любил срав­нивать искусство сценической речи с живописью.

— Вы знаете, — говорил он нам, — в живописи пере­дают глубину картины, то есть ее третье измерение. Оно не существует в действительности — в плоской раме с натянутым холстом, на котором пишет художник свое про­изведение. Но живопись создает иллюзию многих пла­нов. Они точно уходят внутрь, в глубину самого холста, а первый план точно вылезает из рамы и холста вперед, на смотрящего.

У нас в речи существуют такие планы, которые дают перспективу фразы. Наиболее важное слово ярче всех выделяется и выносится на самый первый звуковой план. Менее важные слова создают целые ряды более глубоких планов.

Станиславский придавал всем оттенкам ударений ис­ключительно важное значение. Он говорил не только о силе ударения, но и о его качестве, различая его разно­образные оттенки; он говорил о важности того, откуда падает ударение — сверху ли вниз или снизу вверх, ложится ли оно тяжело, грузно или легко, держится ли оно долго или падает сразу и тотчас снимается.

Он говорил о соединении интонаций и ударений, говорил о том, что слово может быть выпукло выделено, если его поставить между двух пауз, в особенности если одна из них, а может быть, и обе — психологические, говорил о том, что главное слово может быть выделено посредством снятия ударений со всех неглавных слов и тогда по сравнению с ними выделяемое слово станет сильнее.

«Между всеми этими выделяемыми и невыделяемыми словами надо найти соотношение, градацию силы, качества ударения, создать из них звуковые планы и перспективу, дающие движение и жизнь фразе.

Вот это гармонически урегулированное соотношение степеней силы ударений выделяемых отдельных слов мы и имеем в виду, когда говорим о координации.

Так создается гармоническая форма, красивая архи­тектура фразы».

Все сказанное Станиславским по поводу «акцентуации» и координации ударных слов в предложении отно­сится также и к процессу выделения отдельных предложений в целом рассказе или монологе.

«Так образуются, — пишет Константин Сергеевич, — разные планы и их перспективы в речи.

Если они тянутся по направлению к сверхзадаче произведения по линии подтекста и сквоз­ного действия, то их значение в речи становится ис­ключительным по своей важности, потому что они помо­гают выполнению самого главного, основного в нашем ис­кусстве: создания жизни человеческого ду­ха роли и пьесы».

Торопливость речи — основная беда, мешающая акте­ру добиться серьезных успехов в своем сценическом рос­те. Константин Сергеевич называл актеров, страдающих торопливостью речи, — «актеры-торопыги».

Одним из приемов борьбы с бессмысленной торопли­востью, который предлагал Станиславский, было изуче­ние интонаций, диктуемых знаками препинания.

Изучая их, Константин Сергеевич говорил о том, что все знаки препинания требуют для себя обязательных го­лосовых интонаций. Точка, запятая, вопросительный и восклицательный знаки имеют свои, им присущие голосовые фигуры.

В этих интонациях есть то воздействие на слушате­лей, которое обязывает их к определенной реакции. Вопросительная интонационная фигура — к ответу, воскли­цательная — к сочувствию и одобрению или к протесту, две точки — к внимательному восприятию дальнейшей речи и т. д. В интонационном свойстве знаков препина­ния и скрыто как раз то, что может удержать актера от излишней торопливости.

Интересно, что Константин Сергеевич, говоря об ин­тонации, вкладывает в это слово совершенно определенное содержание, по-новому раскрывающее это широко распространенное понятие.

Константин Сергеевич, описывая примеры бессмыс­ленных интонаций, когда актеры выводят голосом замыс­ловатые звуковые каденции и фигуры, говорил о том, что актеры выпевают отдельные буквы, слоги, протягивают их, завывают на них не для того, чтобы действовать и пе­редавать свои переживания, а чтобы показывать голос, чтобы приятно щекотать барабанную перепонку слуша­телей.

Поиски такого качества интонации неминуемо приво­дят к «самослушанию», что так же вредно и неверно, как актерское самолюбование и самопоказывание на сцене, с чем Станиславский всегда беспощадно боролся.

Интонация, в понимании  Станиславского, возникает из знания законов речи, из стремления точно передать со­держание произведения.

Он был неумолим в своих требованиях к актерам, обя­зывая их изучать эти законы и уметь осуществлять их. Делая упражнения на овладение интонационной фигурой вопросительного знака, он начинал упражнение с про­стейших вопросов. Например: «Который сейчас час?» или: «Вы куда пойдете после репетиции?» И не разрешал отве­чать, пока не слышал настоящего вопроса.

— Вы слышите вопросительный знак? — спрашивал он у присутствующих, сначала улыбаясь, а после многих повторений уже сердясь. — Я не слышу. Я слышу точку, многоточие, точку с запятой, все что угодно, но это не вопросительный знак! А раз вы меня не спрашиваете, у меня не возникает желания вам отвечать. — Полюбите запятую, — постоянно говорил Стани­славский,— именно в ней вы можете заставить себя слу­шать.

Рассказывая об интонационном свойстве запятой, он сравнивал ее с поднятой для предупреждения рукой, заставляющей слушателей терпеливо ждать продолжения недоконченной фразы.

— Самое главное, — говорил Константин Серге­евич, — поверить тому, что после звукового загиба запятой слушающие непременно будут терпеливо ждать про­должения и завершения начатой фразы, а тогда не для чего будет торопиться. Это не только успокоит актера, но и заставит искренно полюбить запятую со всеми при­сущими ей природными свойствами.

Константин Сергеевич не только считал необходи­мыми эти занятия, он любил их. Пройдя огромную шко­лу самовоспитания в области сценической речи и овла­дев речью в совершенстве, он с блеском демонстрировал свое умение говорить по законам речи. Он говорил о том наслаждении, какое испытывает актер, умеющий при длинном рассказе или фразе загнуть интонационную ли­нию перед запятой и уверенно ждать, зная наверняка, что никто его не прервет и не заторопит.

Развивая свои требования в области интонационного богатства речи, Станиславский подчеркивал, что для того, чтобы актер мог овладеть любым интонационным рисунком нужно в первую очередь владеть своим голосом.

Константин Сергеевич говорил, что актер часто не чувствует, как его интонации напоминают граммофон, мембрана которого крутится по одному и тому же месту.

— Наблюдайте, в жизни вы не встретите двух слогов на одной и той же ноте, — не раз повторял он.— Актеры же в большинстве случаев ищут силу речи в физическом напряжении.

Называя это на актерском языке «играть на вольтаже» (на напряжении), он говорил о том, что такой при­ем суживает голосовой диапазон и приводит лишь к хрипу и крику.

Константин Сергеевич описывает урок, на котором он предлагает ученику (от лица которого и ведется рассказ) проверить на себе бессмысленность попыток найти силу речи в мускульном напряжении.

Для этого он просит его сказать со всей доступной ему физической силой фразу: «Я не могу больше выносить этого!!»

Ученик выполняет задание.

—Мало, мало, сильней! — командовал Торцов.

Я повторил и усилил звук голоса насколько мог.

— Еще, еще сильней! — понукал меня Торцов. — Не расширяйте голосового диапазона!

Я повиновался. Физическое напряжение вызвало спазму: горло сжалось, диапазон сокращался до терции, но впечатления силы не получилось.

Использовав все возможности, мне пришлось при но­вом понукании Торцова прибегнуть к простому крику.

Получился ужасный голос удавленника.

Торцов — Станиславский предлагает ученику другой, противоположный прием полного ослабления мышцы го­лосового аппарата, при котором снимается всякое на­пряжение. Он предлагает заменить силу звука широтой его.

«...Скажите мне ту же фразу спокойно, но на самой широкой голосовой тесситуре, и притом с хорошо оправ­данной интонацией. Для этого нафантазируйте волную­щие вас предлагаемые обстоятельства».

Ученику, освободившемуся от напряжения, удается выполнить упражнение, но Станиславский предлагает ему еще раз повторить его, расширяя с каждым разом все больше голосовую тесситуру, доводя диапазон голоса до полной октавы. При каждом повторении задания Станиславский неукоснительно напоминает о необходимости создавать в своем воображении все новые, все бо­лее интересные предлагаемые обстоятельства.

Удовлетворенный результатом упражнений, Торцов — Станиславский делает вывод: «Вышло сильно, не громко и без всякой потуги. Вот что сделало движение звука вверх, вниз по вертикальному направлению, без всякого «вольтажа», то есть без нажима по горизонтальной линии, как это было на предыдущем опыте.

Когда вам нужна будет сила, рисуйте голосом и ин­тонацией сверху и вниз самые разнообразные фонетиче­ские линии, как вы делаете мелом всевозможные черте­жи на вертикальной плоскости черной классной доски»3. Приведенный пример типичен для Станиславского-педагога. Он часто говорил, что ученик лучше всего ус­ваивает правильный прием, когда он ему дается после того, как он на себе практически проверил пагубность распространенных дурных приемов.

Он неоднократно заставлял учеников напрягаться, чтобы сейчас же на себе проверить разницу сценического самочувствия, возникшую после освобождения мышц.

В занятиях по речи он прибегал к таким педагогическим приемам особенно часто. Может быть, оттого, что считал сценическую речь наиболее сложным участком нашего искусства.

Интересно в приведенном примере и то, что, требуя от учеников выполнения, казалось бы, сугубо технологического упражнения, Станиславский подчеркивает, что его можно сделать хорошо, только если ученик нафантазирует волнующие его предлагаемые обстоятельства для осуществления предложенного задания.

Константин Сергеевич воспринимал искусство речи как искусство не менее сложное, чем искусство пения. Недаром он так часто говорил: хорошо сказанное слово— уже пение, а хорошо спетая фраза — уже речь.

В своих замечаниях драматическим актерам он часто приводит примеры из вокального искусства и придает огромное значение умению владеть голосом.

— Вы понимаете, — говорил он, — что когда вы не владеете голосом, когда вы не можете сказать мысль ясно, громко, четко, когда вы не можете послать звук, чтобы он долетал до слушателя, вы этот недостаток стараетесь покрыть выкрутасами, которые вы выделываете голосом. Получается пафос, а звук все равно, вместо того чтобы лететь, выплевывается вами и не долетает.

Еще чаще он боролся с актерами, ищущими «силу речи» в громкости.

Раскрывая положение, что «форте» не есть какая-то абсолютная величина, однажды и навсегда установленная, подобно метру или килограмму, Константин Серге­евич во второй части своей книги «Работа актера над собой» в главе «Речь на сцене» предлагает изучать на примерах крупных певцов, каким могущественным сред­ством воздействия является постепенность нарастания звука.

Константин Сергеевич раскрывает это положение так:

«Допустим, что вы начали читать монолог очень тихо. Если б через строчку вы продолжали чтение не­сколько громче, это было бы уже «не прежнее «piano».

Следующую строчку вы читаете громче, и потому это будет «еще менее «piano», чем предыдущая строчка, и т. д., пока вы не дойдете до «Forte». Продолжал усиление по тем же постепенно увеличивающимся ступеням, вы, наконец, дойдете до той высшей степени громкости, про которую нельзя будет сказать иначе, как «Forte Fortissimo». Вот в этом постепенном превращении звука из «piano pianissimo» в «Forte Fortissimo» заключается нарастание относительной громкости».

Предлагая актерам прием постепенного увеличения силы звука, Станиславский тут же предостерегает от опасности использовать этот прием формально.

Он говорит о певцах и драматических актерах, которые считают шиком резкие контрасты тихого и громкого звука, не считаясь с содержанием передаваемого произведения.

Он берет для примера «Серенаду Дон-Жуана» Чайковского и говорит о том, что если первую строчку — «Гаснут дальней Альпухары...» — петь очень громко, а следующие слова — «золотистые края» — пропеть очень тихо — пиано-пианиссимо, следующую строчку опять громко и т. д., то от этих резких противопоставлений и голосовых контрастов пропадет смысл, а останутся только пошлость и безвкусица.

Аналогичное происходит и в драме. Там утрированно кричат и шепчут в трагических местах, независимо от внутренней сути и здравого смысла.

Такому типу актеров Станиславский противопоставляет других актеров, которые владеют своим голосом и техникой модуляции настолько, чтобы подчеркнуть все тончайшие смысловые и эмоциональные оттенки переда­ваемого драматического или музыкального куска.

Константин Сергеевич постоянно говорил, что от опыта, знания, вкуса, чутья и таланта зависит та или иная степень пользования всеми описанными речевыми возможностями, но знание родного языка, ощущение красоты русской речи обязательны для каждого актера.

Речь актера, умеющего виртуозно владеть приемами создания перспективы и планов в речи, неотразима. Только такая речь передает во всех оттенках мысль подлинно художественного произведения, ибо в нем каждое слово, каждый знак препинания являются следствием большого творческого напряжения писателя.

Станиславский боролся не только с неряшливостью передачи авторского текста, ему хотелось привить акте­рам мысль о том, что сценическая речь — искусство, требующее огромного труда, что надо изучать, как он го­ворит, «секреты речевой техники», что пора покончить с дилетантизмом актеров, которые свою безграмотность в этом вопросе прикрывают стереотипными словами: «Мне так удобно» или «Школе переживания не к лицу забота о формальной стороне речи».

Станиславский часто говорил, что изучение законов творчества способно притупить искру вдохновения у посредственного актера, но оно раздувает эту искру в большое пламя у подлинного художника. Станиславский го­ворил, что только ежедневный, систематический труд может привести актера к овладению законами речи на­столько, что для него станет невозможным не соблюдать эти законы. Неустанный труд лежит в основе требова­ния Станиславского к актеру, который должен «трудное сделать привычным, привычное — легким, легкое — пре­красным».

Большое место в понятии о перспективе артиста у Станиславского занимают вопросы, связанные с перспективой речи.

Он пишет о том, что обыкновенно, говоря о перспективе речи, имеют в виду только логическую перспективу.

Расширяя круг вопросов, связанных с этой проблемой, он говорит:

1)           о перспективе передаваемой мысли (та же логическая перспектива);

2)           о перспективе при передаче сложного чувства;

3)           о художественной перспективе, искусно раскладывающей краски, ярко иллюстрирующей рассказ, повествование или монолог».

Ставя вопрос именно так, Константин Сергеевич акцентирует, что творческая природа художника не может выразить себя только в логике передаваемой мысли.

Овладевая логической перспективой, артист, естественно, вовлекает в этот процесс весь комплекс творческих задач, помогающих ему воплотить художественное произведение. Логика мысли в передаче рассказа или монолога мертва, если психотехника актера не способна передать эмоциональную сущность произведения, не способна найти многообразия красок, приспособлений, раскрывающих авторский замысел.

Но надо твердо помнить, что ни перспектива передачи сложного чувства, ни перспектива художественного распределения выразительных средств не могут органически возникнуть, если актер не овладел логикой и последовательностью развиваемой мысли, которая непременно должна стремиться к своей основной цели.

Поэтому так необыкновенно важно делать верные ударения в фразе. Актер, не умеющий правильно выделить, ударные слова, не сможет передать точный смысл фразы, которая является звеном смыслового развития текста.

Актер, не изучающий авторского синтаксиса, пройдет мимо указаний писателя.

Но главным в овладении перспективой передаваемой мысли является умение пронести основную мысль через цепь слагающих ее фраз.

Так же, как Константин Сергеевич боролся с игранием в роли отдельного эпизода, перспективно не связанного с развитием дальнейшего действия, он боролся с неуме­нием актера ощущать перспективность в речи.

— Почему вы поставили точку? Разве тут кончилась мысль?— сердито обрывал он ученика.

— Константин Сергеевич, — робко отвечал студент, — автор поставил здесь точку.

— А вы разве забыли О законе градации? Почему вы считаете, что он не относится к пунктуации? — И напом­нив нам известное выражение Б. Шоу о том, что письменное искусство, несмотря на всю свою грамматическую разработанность, не в состоянии передать интонацию, что существует пятьдесят способов сказать «да» и пятьсот способов сказать «нет», но только один способ это напи­сать, Станиславский спросил:

— Разве существует единственный способ интонационно поставить точку?

Нам надо разобраться, почему автор поставил здесь точку, а не точку с запятой и не многоточие. Может быть, он хочет особо подчеркнуть эту мысль, может быть, ему нужно выделить следующую мысль, и поэтому он подго­товляет себе эту возможность.

Вы должны знать интонационный рисунок знаков пре­пинания и пользоваться ими для выражения целой мысли. Только тогда, когда вы продумаете, проанализи­руете весь кусок в целом и перед вами откроется далекая, красивая, манящая к себе перспектива, ваша речь станет, так сказать, дальнозоркой, а не такой близорукой, как сейчас.

Тогда вы сможете говорить не отдельные фразы, сло­ва, а целую мысль.

Представьте себе, что вы читаете в первый раз какую-нибудь книгу. Вы не знаете, как автор будет развивать свою мысль. В таком процессе отсутствует перспектива, вы воспринимаете в читаемом только ближайшие слова, фразы. Автор ведет вас за собой и постепенно раскрывает вам свою перспективу.

В нашем искусстве актер не может обойтись без перспективы и без конечной цели, без сверхзадачи, ведь в противном случае он не сможет заставить себя слушать. А если вы будете кончать мысль на каждой фразе, о какой же перспективе речи можно говорить? Вот когда вы кончите мысль, тогда поставьте такую точку, чтобы я понял, что вы действительно завершили мысль.

Представьте себе образно, о какой точке в конце це­лой цепи мыслей я говорю. Вообразите, что мы вскараб­кались на самую высокую скалу над бездонным обрывом, взяли тяжелый камень и швырнули его вниз, на самое дно.

Вот так надо учиться ставить точки при заверше­нии мысли.

Возьмем пример из пьесы А. Н. Островского «Без вины виноватые» и проследим на монологе одного из дей­ствующих лиц пьесы — Нила Стратоновича Дудукина — закон перспективы.

В город приехала известная актриса Елена Ивановна Кручинина. Ей рассказали о скандале, в котором обвиня­ют артиста Незнамова. Ему грозит беда. Губернатор собирается выслать его из города. Незнамов ведет себя вы­зывающе, «да и паспорт у него не в исправности». Кручи­нина решила вмешаться в судьбу молодого актера и обра­тилась к губернатору с просьбой помочь Незнамову. Губернатор обещал. Кручинина возвращается домой после визита к губернатору и, застав у себя Дудукина, про сит его рассказать, что собой представляет Незнамов.

Дудукин начинает свой рассказ:

«Я изложу вам краткую биографию его, как он мне сам передавал». (Здесь Островский ставит первую точку, имея, по-видимому, в виду маленькую паузу, в которой; Дудукин вспоминает все то, о чем ему говорил Незнамов.)

«Ни отца, ни матери он не помнит и не знает, рос и воспитывался он где-то далеко, чуть не на границах Сибири, в доме каких-то бездетных, но достаточных супру­гов из мира чиновников, которых долгое время считал за родителей.» (Вторая точка. По «закону градации» то или иное тонирование точки зависит от места, занимаемого .фразой во всем исполняемом отрывке. Мы понимаем, что рассказ о Незнамове только начинается, что Дудукину хочется передать Кручининой самые ранние, детские воспоминания Незнамова, следовательно, точка здесь является лишь маленьким акцентом по поводу того, что в те далекие времена Незнамову жилось хорошо, — он считал тогда, что у него есть отец и мать.)

«Его любили, с ним обращались хорошо, хотя не без того чтобы под сердитую руку не попрекнуть его неза­конным происхождением.» (Здесь точка совсем мягкая, так как последующая фраза разъясняет предыдущую.)

«Разумеется, он этих слов не понимал и разобрал их значение только впоследствии.» (Здесь точка несколь­ко более длительная, так как само слово «впоследствии» вызывает у Дудукина картину будущего Незнамова, ко­торое он собирается постепенно и обстоятельно приот­крыть Кручининой.)

«Его даже учили: он бегал в какой-то дешевенький пансион и получил порядочное для провинциального ар­тиста образование.» (Эта точка еще более содержатель­ная, несмотря на то, что последняя фраза только допол­няет уже сказанное о том, что Незнамову жилось неплохо, но главным образом она подготовляет последующую важную мысль.)

«Так он прожил лет до пятнадцати, потом начались страдания, о которых он без ужаса вспомнить не может.

(Эта точка ближе, пожалуй, к двоеточию, так как с этого момента Дудукин начинает горькую повесть о страданиях Незнамова.)

«Чиновник умер, а вдова его вышла замуж за от­ставного землемера, пошло бесконечное пьянство, ссоры и драки, в которых прежде всего доставалось ему.» (Лег­кая, совсем легкая точка для того, чтобы в дальнейшей фразе раскрыть, что значит «доставалось ему».)

«Его прогнали в кухню и кормили вместе с прислу­гой, часто по ночам его выталкивали из дому, и ему при­ходилось ночевать под открытым небом.» (Здесь точка легкая, но она все же более значительная, чем предыду­щая,— Дудукин в следующей фразе касается уже того, как реагировал Незнамов на несправедливые обиды.)

«А иногда от брани и побоев он и сам уходил и пропадал по неделе, проживал кой-где с поденщиками, нищими и всякими бродягами, и с этого времени, кроме позорной брани, он уж никаких других слов не слыхал от людей.» (Точка, которая нужна для того, чтобы выделить очень важную фразу, характеризующую внутренний мир Незнамова.)

«В такой жизни он озлобился и одичал до того, что стал кусаться как зверь.» (Точка в достаточной степени длительная, так как она обозначает завершение какого-то этапа в жизни Незнамова, но все же эта точка таит в себе и продолжение повествования. Дудукин как бы готовится к тому, чтобы подойти к самому главному в рассказе.)

«Наконец в одно прекрасное утро его из дому сов­сем выгнали, тогда он пристал к какой-то бродячей труп­пе и переехал с ней в другой город.» (Точка, которая звучит, как многоточие, как неоконченная фраза. Она как бы возбуждает интерес к тому, как же сложилась жизнь Не­знамова на новом поприще — в театре. А вот и ответ.)

«Оттуда его, за неимением законного вида, отпра­вили по этапу на место жительства.» (Точка, которая вы­деляет главное событие в жизни Незнамова. У него нет «законного вида», он не равный член общества, он зави­сит от прихоти полиции... Но все же это не финальная точка, рассказ продолжается. В предыдущей фразе Дудукин упомянул только о первом ударе, о начале незнамовских «путешествий по этапу». Только в последующей фразе он завершает свой рассказ.)

— «Документы его оказались затерянными; волочили, волочили его, наконец выдали какую-то копию с явоч­ного прошения, с которой он и стал переезжать с антрепренерами из города в город, под вечным страхом, что каждую минуту полиция может препроводить его на родину.» (Вот, наконец, завершающая рассказ точка, после которой ни партнер, ни зритель не должны ждать продол­жения фразы. Она закончена, она интонационно «положена на дно».)

Возьмем еще один пример. Одно из замечательных мест из «Грозы» А. Н. Островского — монолог Катерины в пятом действии.

Предыдущее действие кончилось «покаянием» Катерины. Гроза, разговоры напуганных обывателей о том, что такая гроза даром не пройдет, что кого-нибудь убьет... Появление «Барыни», ее пророчество, обращенное к Катерине: «Куда прячешься, глупая! От бога-то не уйдешь! Все в огне гореть будете в неугасимом!» Все это довело экзальтированную Катерину до состояния, когда чувство вины перед мужем, чувство своей греховности стали так нестерпимы, что вылились в страстный, покаянный монолог.

«— Ах! Умираю!.. Ах! Ад! Ад! Геенна огненная!.. Все сердце изорвалось! Не могу я больше терпеть! Матушка! Тихон! Грешна я перед богом и перед вами! Не я ли клялась тебе, что не взгляну ни на кого без тебя! Помнишь, помнишь! А знаешь ли, что я, беспутная, без тебя делала! В первую же ночь я ушла из дому... И все-то десять ночей я гуляла... С Борисом Григорьевичем».

А в начале пятого акта из разговора Тихона Кабанова с Кулигиным мы узнаем, что Тихон боится, как бы Ка­терина «с тоски-то на себя руки не наложила! Уж так тоскует, так тоскует, что ах! На нее-то глядя, сердце рвется».

И вот «выходит Катерина и тихо идет по сцене». Островский в своих примечаниях пишет о Катерине: «Весь монолог и все следующие сцены говорит, растягивая и повторяя слова, задумчиво и как будто в забытьи».

Островский точно определяет и физическое самочувствие Катерины («как будто в забытьи») и предлагает удивительно тонкую речевую характеристику («...задумчиво... растягивая и повторяя слова»).

Талант писателя здесь сказывается не только в том, что он находит замечательные слова, выражающие беско­нечную тоску Катерины, но он слышит, как она говорит, он слышит ее интонации, поэтому так выразителен синтаксис монолога, так интересны его знаки препинания, так удивительно ярка его перспектива.

И исполнительнице роли Катерины надо не только разобраться в предлагаемых обстоятельствах роли, в со­бытиях и действиях, предшествующих данному сцениче­скому моменту; ей надо не только понять всепоглощаю­щее чувство любви Катерины к Борису, понять, что такое муки совести Катерины, понять, как бесконечно одинока ее героиня среди окружающих ее людей; ей надо рас­крыть для себя, что это значит быть «как будто в забытьи»; ей надо понять, что Островский построил мо­нолог так, что Катерина сосредоточена всеми силами сво­ей души на одном: только бы хоть разок еще увидеть Бо­риса, сказать ему, как он дорог ей, проститься с ним, а там уже и смерть не так страшна.

Исполнительнице роли надо понять, почему Остров­скому слышалось, что Катерина говорит «растягивая и повторяя слова, «задумчиво». А для этого надо изучить не только содержание, но и интонационную вырази­тельность, которой так блестяще пользовался Остров­ский, умевший не только индивидуализировать речь каж­дого действующего лица, но и передавать словом, зна­ком, паузой, повтором самые тонкие движения души сво­их героев.

Обратимся к монологу Катерины.

«Катерина (одна). Нет, нигде нет! Что-то он те­перь, бедный, делает? Мне только проститься с ним, а там... а там хоть умирать. За что я его в беду ввела? Ведь мне не легче от того! Погибать бы мне одной! А то себя погубила, его погубила, себе бесчестье, — ему вечный по­зор! Да! Себе бесчестье,—ему вечный позор. (Молчание.) Вспомнить бы мне, что он говорил-то? Как он жалел-то меня? Какие слова-то говорил? (Берет себя за голову.) Не помню, все забыла. Ночи, ночи мне тяжелы! Все пой­дут спать, и я пойду; всем ничего, а мне как в могилу. Так страшно в потемках! Шум какой-то сделается, и по­ют, точно кого хоронят; только так тихо, чуть слышно, далеко, далеко от меня... Свету-то так рада сделаешься! А вставать не хочется, опять те же люди, те же разгово­ры, та же мука. Зачем они так смотрят на меня? Отчего это нынче не убивают? Зачем так сделали? Прежде, го­ворят, убивали. Взяли бы, да и бросили меня в Волгу; я бы рада была. «Казнить-то тебя, говорят, так с тебя грех снимется, а ты живи да мучайся своим грехом». Да уж измучилась я! Долго ль еще мне мучиться?.. Для чего мне теперь жить, ну для чего? Ничего мне не надо, ничего мне не мило, и свет божий не мил! — а смерть не приходит. Ты ее кличешь, а она не приходит. Что ни увижу, что ни услышу, только тут (показывает на сердце) больно. Еще кабы с ним жить, может быть, радость бы какую я и видела... Что ж уж все равно, уж душу свою я ведь погубила. Как мне по нем скучно! Ах, как мне по нем скучно! Уж коли не увижу я тебя, так хоть услышь ты меня издали. Ветры буйные, перенесите вы ему мою пе­чаль-тоску! Батюшки, скучно мне, скучно! (Подходит к: берегу и громко, во весь голос.) Радость моя! жизнь моя, душа моя, люблю тебя! Откликнись! (Плачет.)».

Если мы, хотя бы частично, разберем характерные для данного монолога знаки препинания, мы увидим, что здесь преобладает восклицательный знак. Ост­ровский использует его в этом монологе семна­дцать раз. Можно ли пройти мимо этого? Можно ли не увидеть, что такое количество восклицательных знаков обязывает, с одной стороны, к определенной интенсивно­сти внутренней жизни, с другой — к изучению посте­пенного нарастания интонационной выразительно­сти восклицательного знака, к изучению законов художественной перспективы.

Сравним восклицательный знак после первой фразы Катерины: «Нет, нигде нет!», который означает отказ от поисков Бориса, горькую ясность своего одиночества, с восклицательными знаками финальных реплик монолога: «Как мне по нем скучно! Ах, как мне по нем скучно! Уж коли не увижу я тебя, так хоть услышь ты меня издали. Ветры буйные, перенесите вы ему мою печаль-тоску! Ба­тюшки, скучно мне, скучно! (Подходит к берегу и громко, во весь голос.) Радость моя! жизнь моя, душа моя, люблю тебя! Откликнись! (Плачет.)».

Разве в этих восклицательных знаках есть хотя бы капелька покорности? Нет, здесь протест, бунт непокоренного человека! Интересны в этом монологе и вопросительные знаки. Их десять. Они интересны тем, что это все вопросы, которые Катерина сама себе задает и пытается на них ответить. Эти вопросы не дают ей покоя, но степень глубины их разная.

Первая группа вопросов относится к Борису: «Что-то он теперь, бедный, делает?.. За что я его в беду ввела?.. Вспомнить бы мне, что он говорил-то? Как он жалел-то меня? Какие слова-то говорил?»

И чем активнее будут вопросы, тем страшнее прозвучит ответ: «Не помню, все забыла».

Остается в жизни одно: «опять те же люди, те же раз­говоры, та же мука».

И тут возникает вторая группа вопросов: «Зачем они так смотрят на меня? Отчего это нынче не убивают? За­чем так сделали?.. Долго ль еще мне мучиться?.. Для чего мне теперь жить, ну для чего?» Ответ найден. Путь один. Смерть.

В этом монологе нет больше знаков вопроса. Точки, многоточие, восклицательные знаки... Случайность? Нет! Глубокая органическая связь формы и содержания, которая всегда поражает в истинном произведении искус­ства.

Мне хочется еще раз подчеркнуть, что технологические проблемы речи должны быть поставлены перед ис­полнителями уже в первый период работы над ролью, в период «действенного анализа». Когда исполнитель роли Дудукина или исполнительница роли Катерины на пер­воначальном этапе работы, создавая свою киноленту ви­дений, свой иллюстрированный подтекст, пользуются еще собственными словами.

После такого этюда, проверяя по тексту, насколько точно исполнители коснулись той или иной темы, насколь­ко верно их отношение к передаваемым ими мыслям или фактам, я всегда останавливаю внимание актеров на сти­левых особенностях лексики автора.

Восклицательные знаки в монологе Катерины, рас­сказ Дудукина, который не прерывается ни единым во­просом Кручининой, то есть течет беспрерывно, захватывая разнообразные подробности о жизни, о лично­сти Незнамова, — это все помогающие нам ходы для рас­крытия существа произведения.

А в период завершения работы мы обязаны научиться говорить так, как этого требует от нас автор. Несоблюде­ние знаков препинания, перестановка слов в фразе по­добны тому, как если бы мы пушкинские стихи

 

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя... —

 

считали бы возможным говорить прозой.

Станиславский с каждым годом все настойчивее требовал изучения законов речи, требовал постоянной трени­ровки, специальной работы над текстом.

Но как только кто-нибудь отрывал работу над словом от внутреннего его содержания, Константин Сергеевич властно напоминал о главном в словесном действии. О том, что слова, написанные автором, мертвы, если они не согреты внутренним переживанием исполнителя. Он не уставал повторять, что каждый актер должен помнить, что в момент творчества слова — от поэта, подтекст — от артиста, что если бы было иначе, зритель не стремился бы в театр, чтобы смотреть артистов, а предпочел бы, сидя дома, читать пьесу.

Станиславский писал: «Артист должен создавать му­зыку своего чувства на текст пьесы и научиться петь эту музыку чувства словами роли. Когда мы услышим мелодию живой души, только тогда мы в полной мере оценим по достоинству и красоту текста и то, что он в себе скрывает».