Дистанция доверия! Дистанция проверки!

Когда разговор идет, так сказать, тет-а-тет, когда человек на экране непосредственно адресуется к другому человеку, нельзя иметь пустые глаза, нельзя с тяжестью на душе притворяться весельчаком, нельзя, опасно говорить одно, а думать другое.

Вот выступает композитор Константин Данькевич.

Говорит—декламирует. “Весна идет”, “весенних чувств полно человеческое сердце”, “нынешнюю весну встречаю с особым чувством радостного подъема”, “вдвойне радостен”, “несокрушимое”, “могучим светом”, “счастье жизни”.

Говорит—разливается. То переходит на медленную, рас" певную интонацию, голос затухает, слов уже просто не слышно. То вдруг весь вскидывается, одни слова глотает, зато другие выкрикивает: “Тарас (!) Григорьевич (!!) Шевчен­ко (!!!)...”

Почему же так “вдвойне счастлив” композитор Даньке­вич?

— Потому что,—отвечает,—юбилей Шевченко совпал с выборами в местные Советы...

Дистанция доверия!

Ничто так не противопоказано ей, как выспренность, бутафория чувств, как демагогия во всех ее откровенных и скрытых формах.

Дистанция доверия!

На экране—видимо, не очень здоровая женщина, с чернотой под глазами, с шеей старухи, пожилая женщина из нашего подъезда, двора, переулка, мать взрослой дочери, может быть, врач или старая учительница. На ней обычное

(москвошвеевское) платье, заколотое брошечкой. Никакой романтики. Бытовой образ.

Это—Долорес Ибаррури.

И вот она начинает говорить. Тут нет “вдруг”, нет контраста, перелома; пожалуй, мы ждали интуитивно, были готовы к тому, что это именно так и произойдет.

Ибаррури говорит совсем иначе, чем остальные. Она никак не “нажимает”, и нет в этом “темперамента”, а только, вероятно, большая отдача, чем у других...

Ибаррури говорит по-испански. В голосе ее звучит особая музыка, эта музыка все слова, все фразы, все звуки объединяет в единый поток. Так звучали литые строки Пабло Неруды (он сам читал их своим великолепным голосом). Так звучат Гюго или Верлен, когда, не зная французского, слушаешь стихи просто как музыку, неожиданно наполня­ющуюся каким-то глубоким, человеческим смыслом...

И в этой приподнятой речи, в этом монологе старой женщины не было ничего, что вызывало бы ощущение разрыва между ее обликом и ее речью. Напротив, лицо ее уже казалось мужественным, патетичным, “плакатным”.

Да, это была неистовая, бессмертная Долорес Ибаррури!

Все установления телевизионной “специфики” рухнули, как карточный домик. Открытая патетика не вызывала ощущения неорганичности. Интимность контактов не обяза­тельно требовала “бытового разговорного тончика”. Убеж­денность и внутренняя отдача легко и по праву выводи­ли на “дистанцию доверия” самые высокие чувства и самые громкие слова.

Экран телевизора демаскирует ложь. Как ни прячь, он выставляет ее напоказ, подает на ладони, укрупняет, заставляя нас, зрителей, зло браниться и выключать телевизор. Требование правды, чест­ности—первое условие, первая статья в телевизионном ко­дексе морали.

Это качество нашего домашнего экрана наиболее очевид­но. Когда по первым своим телевизионным наблюдениям я писал статью для “Нового мира”, составившую в этой книжке беседу вторую (предыдущую), мысль о правде как единствен­ном языке, на котором только и может говорить телевидение, мысль, так сказать, о беспрерывной, естественной “самонаст­ройке” на правду была для меня одной из самых существен­ных. Она остается для меня таковой и по сей день.

Итак, экран телевизора демаскирует ложь. Большую или малую—все едино. Сейчас я хочу остановиться на “малой”, часто ненужной, так сказать, бескорыстной и все-таки срыва­ющей всю передачу.