Малая ложь

...Молодая журналистка держит перед собой маленький микрофончик, тянет за собой шлейф проводов и переходит из комнаты в комнату—это идет выездная передача, рассказ о том, как ребята одного двора организовали свой досуг. Журналистка хорошо расспрашивает ребят, легко поверить, что все это ее и в самом деле интересует. И, желая, видимо, еще больше усилить эффект подлинности, импровизационности происходящего, она, переходя из комнаты в комнату, спрашивает ребят: “А куда нам дальше идти?” Стоп! Неправда!

Разве не яснее ясного, что маршрут ее разработан, что все представление в целом репетировалось, и вот спустя полмину­ты, попав таким “неожиданным образом” в помещение драм­кружка, мы и сами убеждаемся, что ребята сидят здесь уже по команде “замри!” и все готово к включению передающих камер (“замри!”, “отомри!”—популярная детская игра, полу­чившая широкое распространение на телевидении)...

Конечно, когда-нибудь телевизионные репортажи будут идти без репетиций и инсценировок. В этом смысл и суть телевидения. Да и сегодня лучшие работы документального телевидения уже таковы.

Но коли нужна подготовка—пусть будет подготовка. Только не надо жеманничать и делать вид, что ее не было. Это (в основе своей) та же дилемма—читать или говорить? Умеешь говорить, спокойно, точно, от себя,—говори! Только не надо зазубривать чужие тексты наизусть... Еще пример “маленькой лжи”.

Перед телеобъективом на студии выступают двое совет­ских врачей, муж и жена (так их и представили нам). Они прожили год или около того в Ираке, лечили там местное население (поездка по договору)—рассказать им, видимо, есть о чем. Передача строится в форме диалога; то он говорит, то она. Показывают фотографии. Речь идет о вещах простых и человечных: как поначалу население им не доверяло, как никто не мог понять—почему советские врачи не берут за лечение гонорар...

Словом, текст диалога, если бы мы захотели рассматри­вать его в отдельности, вероятно, показался бы нам живым, правдивым и занимательным.

А от передачи в целом веет скукой и казенщиной. Контакт с этими, казалось бы, симпатичными нам молодыми людьми установить не можешь. Какая-то во всем этом есть неправда! Я не сразу понял—в чем она.

А неправда в том, что ведущие диалог молодые врачи— муж и жена!—буквально ни разу не взглянули друг на друга, ничем “не выдали”, что хотя бы знакомы. Ну право, вроде бы

они в милиции и на них составляют протокол ("Вам знакома эта гражданочка?" — "В первый раз вижу!"). И вот эта неправда отношении, статичность, душевная закрытость про­изводят неприятное впечатление. Нет, это не просто зажатость от страха перед телеобъективом! Смотрите, и он и она чувствуют себя в студии довольно спокойно, говорят быстро и деловито; ясно—выступающие вполне владеют собой...

Очевидно, тут официальность, публичность выступления воспринята этими молодыми специалистами как полный от­каз от личного. Уж конечно, друзьям, дома они рассказыва­ли совсем иначе. Речь, скорее всего, шла о тех же фактах, но говорили они от себя, от своего имени, а здесь говорят от имени “советских специалистов за рубежом”. Это тоже может быть и хорошо, и деловито, и даже занимательно И мы, повторяю, вполне довольны остались бы их беседой, если бы они выступали в клубе, да еще не эта “подробность”—муж и жена!..

Так раскручивается веревочка. Если это муж и жена, почему же они никак это не обнаруживают и ведут диалог строго официально? На телевидении, как в хорошей драма­тургии, все проверяется правдой характера, правдой обсто­ятельств.

За случаем этим встает и одно общее наблюдение. Оно не может не прийти каждому, кто хотя бы изредка поглядывает на свои маленький домашний экран.

Почему, спрашиваете вы себя невольно и постоянно, почему так скованны, так утомительно однообразны те, кого мы видим на этом нашем экране? Представители разных профессий. Разных поколений. Разных уровней культуры. Наконец, разных (надо предположить) человеческих темпера­ментов. Почему все они—разные—становятся так похожи друг на друга, лишь только переступят порог телевизионной студии и некто за кадром подаст сигнал “съемка!”?

Страх перед объективом? Конечно. Чувство ответственно­сти, сознание, что тебя видят в этот момент несколько миллионов человек? Да, и это. Неестественная, неорганичная для любого самовыявления обстановка—отсутствие того, к кому вы обращаетесь, неизбежное присутствие “посторон­них”, занятых технической стороной передачи? Пожалуй.

И все-таки причины эти, даже в своей совокупности, еще не дают, на мой взгляд, ответа на главный вопрос.

Здесь—и я в этом убежден—надо искать причины поряд­ка куда более общего.

А пока расскажем еще об одной передаче, которую, как мне кажется, интересно проанализировать.

Передача, о которой пойдет речь, многим, вероятно, показалась хорошей. Она и мне поначалу показалась хорошей—простой и искренней. Называлась она приблизительно так: “Школьники пишут стихи”. А суть состояла в том, что поэт Валентин Берестов беседовал с ребятами, разбирал их стихи и вообще говорил о поэзии.

Их удобно посадили вокруг столика, этих совсем еще юных поэтов в пионерских галстуках, и показывают не в лоб, а с разных точек, часто чуть-чуть сверху или через головы и спины сидящих; уже сама мизансцена подчеркивает—это “дружеский кружок”, разговор, мол, идет сердечный или— вот более точное слово—товарищеский. И в соответствии с замыслом, с “характером встречи” Берестов говорит непри­нужденно, серьезно, оживленно. Может быть, чуть быстрее, чем надо бы. Может быть, слишком гладко. Но это уже придирки—Берестов говорит хорошо.

А ребята? Ребята сидят как манекены. Как отличники по прилежанию, как круглые отличники. Вышколены. Выглаже­ны. Улыбки—обязательные. Реакции—никакой.

Берестов говорит. Он жестикулирует кулаком, вот уже двумя кулаками; интонации его разнообразны—от шепота до патетики... Но отличники по прилежанию—хоть бы что! Реакции (по-прежнему) никакой.

И вот доброжелательный, откровенный тон Берестова начинает для нас звучать фальшиво. Начинает казаться придуманным, литературным, а скрытая горячность и на­пор—лишь профессиональными навыками человека, которо­му приходится часто выступать...

Дети тем временем начинают читать свои стихи. Стихи почти все, как говорится, “не событие”, но они вполне индивидуально характеризуют каждого. Для нас это целое открытие! Эти послушные, вышколенные дети—разные! В них уже и внутренняя сосредоточенность и чувство. Да и читают неробко. И держатся свободно.

Но вот—под конец передачи—они хором обращаются к Берестову: “Прочтите и вы свои стихи!” Берестов прочел, И снова—реакции никакой!

В чем же тут дело? Почему вызвала наше недоумение передача, каждый из компонентов которой, взятый в отдель­ности, заслуживал только похвал? Вспомните! Берестов гово­рил, в общем, хорошо и, если бы адресовался прямо в объектив, вероятно, был бы нами выслушан со всем интере­сом и вниманием. Ребята тоже оказались не чужды поэзии, это умные и славные ребята. И я не сомневаюсь, что такая

беседа, такой анализ их стихов в принципе должны быть им интересны. Казалось бы, во всей передаче нет ни грана подвоха!

И все-таки он есть, этот подвох, эта “маленькая ложь”. Мне кажется, фальшь кроется здесь уже в самом замысле передачи.

Берестов разбирает стихи присутствующих тут Юных поэтов. Для кого од это делает? Для них самих? Но ведь это же акт интимный, трепетный, остро связанный с самолюбием маленьких поэтов. Зачем же тогда он вынесен, выставлен напоказ? Не ставит ли это ребят в глупое положение, а передачу в целом не делает ли демонстративной, примитивно назидательной?

Впрочем, можно и иначе понять замысел передачи. Мож­но представить, что не ребята тут главные. Они тут лишь для примера, а стихи их—тоже только для примера. А главные здесь—мы, зрители, и это нам Валентин Берестов преподает уроки поэтического мастерства.

Такие передачи были. Художник показывает картинки, присланные детьми на студию, рассуждает об их достоин­ствах и недостатках. Поэт анализирует стихи. Но делается это “с глазу на глаз” с объективом телевизионной камеры;

анализируются именно стихи, как бы отдельно. Начинающий автор ничем не задет, он сейчас вообще вне поля зрения, к нему не обращено ничье обидно острое внимание (когда тебя “критикуют”, любое стороннее внимание к тебе—обидно!).

В случае с Берестовым ребята служат лишь подопытными кроликами. К тому же, когда передача готовилась, когда отбирались стихи, их авторы (на этот счет у нас нет иллюзий) заранее узнали все оценки... Выступление Берестова, следо­вательно, не имело для молодых поэтов даже прелести новизны. Что же им оставалось делать? Что вообще остава­лось на их долю? Только прилежание.

Бесспорно, проигрыш передачи здесь снова носит этиче­ский характер, упирается не столько в нарушение правил телевизионной специфики, сколько в нарушение принципов телевизионного кодекса нравственности.

Стихи уже сами по себе—дело серьезное, даже если это стихи двенадцатилетних пионеров. Анализ первых стихотвор­ных опытов поэтом-профессионалом—тоже момент не про­стой, он требует целомудрия, а для того, кто в первый раз положил на чужой стол свои поэтические строки, момент этот, конечно, очень волнующ, я бы даже сказал— мучителен.

Здесь ко всему этому не проявлено должного такта. Не проявлено уважения к самим этим пионерам, к их работе, к их самолюбию, к жизни их души. Отсюда их скованность, их замкнутость—каждый в самом себе. Отсюда—явное отсут­ствие контакта с Берестовым. Отсюда—и отсутствие нашего зрительского контакта с передачей как таковоя.

Если подойти формально, поверхностно, кажется, что авторами передачи руководили лишь высокоположительные намерения. Они хотели преподать ребятам (за экраном и перед экраном) уроки поэтического мастерства. На самом же деле они отняли у ребят чувство целомудрия творчества. Они превратили их в статистов. Они устроили показуху.

Вот репортаж с агитпункта, передача “Навстречу выбо­рам”. Неудача? Да, неудача. Профессиональная, журналист­ская? Да, и профессиональная—не найден интересный объ­ект, написан бледный, стандартный текст, трансляция идет в затянутом, вялом ритме. Но основа неудачи—опять этиче­ская. Это формализм, это душевный холод тех, кто задумы­вал и вел репортаж, это обидная, оскорбительная для меня, зрителя, уверенность работников телевидения, что я стану смотреть и воспринимать то, что неинтересно им самим.

Прежде всего, конечно, предмет передачи, сам жизненный материал.

На агитпункте (№ 50—51 Ленинградского района), кото­рый с помощью телевидения оказался вынесен для всеобщего обозрения, не происходит ничего интересного. Избирателей пригласили специально для участия в передаче. Это пробуют скрыть, но это видно. Вопросы ведущего не только стандар­тны—они, по существу, вообще не требуют ответов или в лучшем случае предполагают короткую справку, то или иное сообщение фактического порядка.

Девушке восемнадцать лет. Ее интервьюируют. Вопрос формулируется так:

— Вы впервые будете выбирать? Это большое событие в вашей жизни? Это так? Следует ответ:

— Да, день выборов в местные Советы—это большое событие в моей жизни.

(Можно подумать, что мы на уроке немецкого языка. В самом вопросе есть уже все слова для ответа. Нужно только изменить порядок слов.)

И когда дальше репортер просит ту же девушку расска­зать—“только коротенько!”—о себе, то в этом обращении так мало истинного интереса и вообще простого человеческо­го чувства, что девушка—вполне утешив репортера— отвечает лишь следующее (буквально): “Работаю телефони­сткой и чувствую себя полноправным гражданином своей страны”.

А у нашего репортера вид все время какой-то рассеянный, ответы не слушает, переминается с ноги на ногу. Главное для него—ни на ком не задержаться, перейти к другому. Пусть каждый получит свою минуту и сообщит, какого он года рождения...

Вот репортер гянет свой микрофон в новую комнату. Присутствующие здесь домохозяйки, пенсионеры сидят смир­ненько, не шелохнутся, поверх вязаных кофточек выпущены свежеотглаженные белые воротнички. Мизансцену репетиро­вали, вероятно, дня три. Но ведущий подходит то к одной, то к другой из замерших, как перед фотографом, фигур и все повторяет: “Простите, что мы прерываем ваш разговор...”

Прерываем? Неплохо сказано! Слава богу, что хотя бы "разговор", а не, к примеру, “оживленную беседу”. Если уж передача строится по принципу: “Не верь глазам своим! А верь только в то, что тебе в данную минуту говорится!”— тогда уже можно все...

Видимо, товарищ до этого работал на радио и еще как-то не осознал, что кроме микрофона есть экран, который как минимум контролирует слова репортера.

И так все время. Операторы не остановились ни на одном лице, взятом крупным планом, не всмотрелись ни в одного человека, не подкараулили ни одного простого и естественно­го движения души,

Спешка? График? Секундомер?

— Наше время истекло!

— К сожалению, у нас осталось очень мало времени!

— У нас нет времени, чтобы...

Но почему же всякий раз нет времени? Почему у организаторов передачи нет никакой веры в то, что люди, если уметь их “разговорить”, скажут вдруг что-то искреннее, настоящее, идущее от себя и в то же время общеинтересное?

В конце передачи, о которой идет речь, действие перено­сится на другой избирательный участок. Тут ведет репортаж молодая женщина, видимо, еще не очень опытный журналист, она сама говорит о себе, что, мол, волнуется очень.

Что ж, она и в самом деле ведет передачу более оживленно. Сообщает нам, что на агитпункте “идет своя интересная жизнь”, что “ко дню выборов готовятся, как к празднику”. Заканчивая передачу, резюмирует: “Здесь было сказано много хороших, взволнованных слов”.

Дорогой товарищ, в том-то вся беда, что они не были сказаны, эти хорошие слова? В том-то вся беда, что вы не сумели помочь людям их сказать, опять же не “разговорили” их. Поэтому желание “приподнять” общий тонус передачи, взбодрить ее, дать ей характеристику от себя впечатление наше если уж и изменит, то, пожалуй, только к худшему. Чему вы радуетесь? Ведь у вас ничего не получилось,

Последний штрих.

В передачу решено было внести элемент критики. И тогда серьезные, солидные мужчины, передавая друг другу микро­фон, ведут такой диалог:

— Есть у нас еще недостатки! Не все хорошо!

— Это точно.

— Чего же не хватает нашей избирательной кампании? Работе избирательного участка?

— По-моему, вот так надо сказать: мало показываем на агитпункте кинофильмов.

И тогда председатель комиссии взял микрофон и муже­ственно сказал:

— Мы признаем этот недостаток.

...Может быть, автору скажут: мы вам верим, передача явно неудачная, да стоит ли обнародовать столь непригляд­ный факт?

Этот факт уже обнародован, ответит автор.

Он обнародован самим телевидением тиражом минимум 10 миллионов экземпляров.

Да, на телевидении обмануть нельзя!

Против  этого  восстает  вся  его  природа—доку-менталиста, участника события, оперирующего фактами и образами самой действительности.

Против этого восстает сам характер нашего общения с ним, сама “дистанция доверия “, где интимность уже предпо­лагает искренность—да, здесь это даже не искомое каче­ство, а начало, точка отправления для всего остального...

И вот что великолепно:

стоит работникам телевидения—дикторам, операторам, редакторам, режиссерам, драматургам, обозревателям, авто­рам текстов, кому угодно—отступить от правды, нарушить этот первый закон его нравственного кодекса, как немедленно и как бы автоматически здесь начинает действовать закон саморазоблачения лжи.

Чехов говорил: “Прежде всего, друзья мои, не надо лжи... Можно лгать в любви, в политике, в медицине, можно обмануть людей и самого господа бога—были и такие случаи,—но в искусстве обмануть нельзя”*.

— А. П. Чехов о литературе. М., Гослитиздат, 1955, с, 279.

Я не принадлежу к тем, кто уже сегодня видит в телевидении самостоятельное, вполне сформировавшееся ис­кусство. Полагаю, процесс этот долгий и сложный. И, чтобы достичь степеней искусства, телевидению предстоит еще пройти нам неведомый, уходящий в будущее путь. Но прекрасные слова Чехова об искусстве и правде уже сегодня вполне могут быть отнесены и к телевидению.

Да, экран телевизора демаскирует фальшь.

Зритель телевидения не подвержен никаким иллюзиям. Может быть, в этом его недостаток. Но в этом и его сила. Если уж король голый, то телезритель видит только его наготу. Он просто неспособен (даже не то чтобы не хочет) накинуть на бедного, подверженного насморкам короля вооб­ражаемые радужные покровы...

Вот эта обнаженности неправды, всяческой неправды на нашем комнатном экране, ее самодемонстрация, достига­ющая порой силы и степени гротеска, становится как бы защитной, оградительной реакцией и для самого телевидения и для меня, зрителя.

Экран, преувеличивая и демонстрируя фальшь, как бы тем самым отмежевывается от нее.

Я, зритель, легче распознаю, отделяю неправду от прав­ды, дурной вкус от хорошего, подделку от настоящего и тем самым становлюсь не пассивным потребителем всего, “что дают”, а зрителем требовательным и активным, знающим, чего он хочет, что ему интересно я что неинтересно, что ни под каким соусом он не может принять.

И еще.

В предыдущей беседе я говорил прежде всего о свойствах самой телекамеры и телеэкрана. Каким будет художник телевидения, мы еще не знаем.

Теперь добавлю.

Если случится, что этот долгожданный Художник Телеви­дения, о приходе которого мы мечтаем и ждем, чтобы он собрал в кулак и послал в одному ему ведомом направлении все силы, все отличные “природные данные” телеискусства,— если он так и не явится, может наступить час, когда телекамера, телеобъектив, телеэкран как бы вступят в заго­вор со зрителем и направят все эти свои изначальные свойства против тех, кто обращался с ними и робко, и неискусно, и—прежде всего!—не вполне нравственно...

Итак, в сложном—обоюдном—процессе, каким является встреча телевидения и зрителя, как нигде звучит и господ­ствует нравственная тема. Да, это так. И я действительно убежден, что ни один вид зрелища, искусства, средства общения между людьми (назовите как хотите) не живет в такой степени по законам нравственного кодекса, как телеви­дение...

Нравственный кодекс здесь не только находится в глубо­ком внутреннем единстве, родстве с кодексом художественно­сти. Нравственный кодекс здесь стоит как бы на защите художественности.

Телевидение—искусство высочайшего нравственного по­тенциала—таким видится его будущее.

Нравственный кодекс телевидения...

На телевизионные студии приходит много писем. Разных. Есть и такие, авторы которых берут на себя роль доброволь­ной цензуры, и особенно—цензуры нравов.

“Моя жена насмотрелась неореалистических фильмов и стала мне изменять. Прошу прекратить показ по телевидению зарубежных картин!”

“Моему сыну тринадцать лет, и я заметил—когда на экране целуются, у него краснеют уши... Долго ли еще телевидение будет развращать моего ребенка?”

Мне рассказывали товарищи с Московской студии телеви­дения, как мешает их работе, особенно каждой попытке сделать что-то новое или по-новому, это пристальное око ханжи, добровольно взявшего на себя охранительные функции. Он, ханжа, тоже хочет навязать телевидению свой “нравственный кодекс”, нудный, бездарный и, конечно, неис­кренний.

Так вот. Автор надеется на своего читателя. Автор не станет объяснять, что нравственный кодекс телевидения с нравственным кодексом обывателя не имеет ничего общего.