НАШ ПЕРВЫЙ ПРОФЕССОР. ПОСЛЕДНИЙ ГОД

Э. Б. Рязанцева

кинодраматург, доцент кафедры драматургии кино ВГИК

Мы знали его всего полтора года. Валентин Константино­вич умер, приняв у нас экзамен за первый семестр второго курса. Пошел в столовую и по дороге умер. То, что он го­ворил каждому на экзамене, приобрело значительность завещания, напутствия. Я была самой младшей на курсе, поступила неполных семнадцати лет, и во всех стариках ошущала какую-то тайну, которой нельзя касаться, которую они унесут в могилу. Да так оно и было в те времена. Дедов своих я не знала, единственная бабушка давно умер­ла, и жизнь у всего нашего поколения начиналась с войны, а «до войны» — это уже история, немое кино, а «до рево­люции» — совсем допотопная история, вроде восемнадца­того века (замечу в скобках, что девятнадцатый представ­лялся живее, благодаря реализму в литературе и в живопи­си). Профессор наш — из того кино, из того немого, непредставимого, смутного века, который только сейчас восстанавливают по крупицам. А тогда — век хорошо заме­тал следы и замел: всей тупостью учебников по истории ВКП(б) нас отгородили от подлинной истории.

И вот к таким диковатым студентам, не знавшим ни Биб­лии, ни Булгакова, пришел профессор Туркин — сама история. Он выглядел как настоящий дедушка — тяжело, с одышкой, поднимался по лестнице, тяжело взгромождался на кафедру, носил толстые очки. «Сценарий не столько пишется, сколько ваяется и строится», — с этого он начал первое занятие. Туркин преподавал у нас не только теорию, но и практику — «Сценарное мастерство». «А теперь повторим хором: сцена­рий не столько пишется, сколько ваяется и строится».

Через много лет, когда я начала преподавать, я вспомнила это заклинание и теперь каждой группе на­чинающих рассказываю про Туркина и велю затвердить эту непонятную фразу. Потом поймут, вспомнят — на первой же экранной работе, и на второй, и на третьей — кино заставит вспомнить «хорошо забытое старое». Вот и американский учебник Линды Сигер, через пятьдесят лет после Туркина написанный, начинается с той же истины: «Сценарий не столько пишется, сколько пере­писывается».

Каждое слово профессора, обращенное к нам лично, каждая шутка его — а Туркин был человек веселый, коме­диограф по призванию — запоминались надолго. «Казнить нельзя помиловать», — процитировал он однажды давно известное выражение с пропущенной запятой, и вот я уже трепещу — что бы это значило? Не сдала вовремя «анализ сценария», опять просила отсрочки. «Казнить» — значит, могут и отчислить? Но почему-то он улыбался. Однако взя­ла себя в руки и в тот же вечер накатала анализ сценария «Тринадцать», как в школе, лишь бы сдать. «А почему у нас Рязанцева опять сидит загадочная, как Сфинкс?» — вдруг сказал он на каком-то семинаре. Значит, надо выс­тупать, хотя бы задавать вопросы.

Я, ощущая себя малолеткой, вообще не высовывалась. Но нужно было оправдать доверие — ведь он нас принял. Прямо из школы на сценарный принимали редко, нужен был

 

стаж, школяров на курсе было только трое, и в глубине души я чувствовала себя избранницей. На вступительных двух со­беседованиях я, по моему мнению, провалилась. Лепетала что-то в полуобморочном состоянии, ожидала получить в лучшем случае «тройку». Присутствовали Е.О. Габрилович и В.К. Туркин, главные авторитеты. Никого из кино я к тому времени не знала, хлопотать за меня было некому. И вдруг — «отлично»! Как раз за провальное собеседование. Значит, хотят меня взять. Может, мои рассказики, поданные на кон­курс, так хороши? «Самооценка» — теперь привычное скуч­ное слово. В семнадцать лет она прыгает и качается от пол­ного самоуничижения до тайной «богоизбранности» сто раз на дню. Очень хотелось себя проявить, и однажды, как мне казалось, это удалось. Я первой написала большую сюжет­ную новеллу (в духе неореализма, сюжет и сейчас помню) и зачитала дрожащим голосом на семинаре. Меня похвали­ли. Туркин сделал «отдельные замечания» — сократить, про­яснить, получше выстроить. Пришла весна, время сдавать работы. Переписываю первую страничку, как всегда некогда прояснять и сокращать, спокойно жду своей заслуженной пятерки. Не верю ушам своим — «четыре»! Большинству кур­са «отлично», а мне, в числе самых худших, — «хорошо». Не поработала, не учла замечаний. Я проплакала весь день и всю ночь. Не в институте, конечно, дома. Обида была ве­лика. Меня, как маленькую, воспитывали, наказывали этой отметкой.

Но вот что странно: я не обозлилась на профессора, как в подобных ситуациях на школьных учителей. Профессор все равно оставался для меня добрым дедушкой и несомнен­ным авторитетом.

Шел пятьдесят шестой год. После зачитанного нам доклада Хрущева про «культ личности Сталина» все разго­ворились, осмелели, все бросились писать драматические сцены про возвращение из ссылок, из лагерей, и отноше­ния наши с мастерами стали попроще — уже не было пре­жних запретов и умолчаний. И однажды кто-то задал Тур-кину прямой вопрос: почему он столько лет не работает в кино, не пишет сценариев, ведь когда-то он был извес­тным сценаристом? Его застали врасплох, видно было, как это его задело. Должно быть, он уже лет двадцать сам от­вечал себе на этот вопрос, а тут вдруг — студенты, и надо как-то отшутиться, если они сами не понимают. И он с тяжкими вздохами, подбирая слова и пытаясь улыбаться, долго объяснял, что нечего ему делать в этом кино, «где бегают по берегу Москва-реки одинаковые девушки в раз­вевающихся косынках и поют звонкими голосами песни о счастье, уж лучше писать для «научпопа» о жизни лягушек или о произрастании земляных орехов». Почему-то эти

орехи застряли у меня в памяти. Может, он что-нибудь и сочинял для научно-популярного кино — нас личные дела профессора мало интересовали, но сколько горечи было в его осторожной иронии по поводу всего этого превоз­носимого, увенчанного сталинскими премиями, краснозна­менного, невыносимого для него кино.

Вспомнилось его «Отречение по принуждению». Он рассказывал нам про тридцать шесть универсальных драма­тических ситуаций и вдруг похвастался: «Я открыл тридцать седьмую — отречение по принуждению». Мы сразу замети­ли совпадение чисел: в том году слова «тридцать седьмой» не сходили с уст. Может, как раз в тридцать седьмом он и додумался до «отречения по принуждению». И едва ли кому-нибудь до нас, студентов пятьдесят шестого года, решался открыть свое «открытие». Сам ли он ушел из кино в науку и преподавание, спрашивать было неловко.

Однажды мы были в гостях у Туркина. После первомай­ской демонстрации поехали к нему на Песчаную и очути­лись за большим праздничным столом. Было весело, и го­ворили больше о пустяках, но сделали важное заключе­ние — старик всегда все понимал.

• В тот год «исторического доклада» нас интересовало одно: кто что делал при сталинском режиме? Большин­ство населения открещивалось: «мы ничего не знали, не понимали, нас это не касалось». Были и среди преподава­телей закоренелые «сталинисты», «ястребы» — как это сейчас бы назвали. И уж все поголовно были «верными ленинцами». Вошла в моду пословица «Лес рубят — щепки летят», мудро объяснявшая все преступления века. Вооб­ражение студентов, воспитанных войной, книгами о партизанах, сочинениями Фадеева, Эренбурга, Симонова, легко переместилось в застенки НКВД, и мир привычно разделился на друзей и врагов: «кто не с нами — тот про­тив нас». Только поиски врага поменяли направление. До­потопный вопрос «чем вы занимались до семнадцатого года?» сменился новым: «А что вы делали в тридцать седь­мом году — все понимали, видели, молчали?»

Раскопки эти продолжаются до сих пор, нет им конца. Когда я после долгого перерыва взяла в руки нага первый учебник по кинодраматургии — потрепанную книжку Турки­на, изданную в тридцать восьмом году, стало быть, напи­санную и подготовленную в тридцать седьмом, мне откры­лась еще одна драматическая ситуация. Пятьдесят шес­той — наш первый «глоток свободы» оказался последним годом профессора. «Времена не выбирают» — или как это еще назвать? Что он думал, что чувствовал перед взбаламу­ченной студенческой толпой, сохраняя профессорскую не­возмутимость? Мы не знали, конечно, что творилось тогда

«за сценой» — на ученых советах и в партийном руковод­стве, но и на «поверхности» — в бурных собраниях, осуж­дениях, проработках наш «старик» очутился «между моло­том и наковальней» и заметно мучился, подбирая слова. Он был «наш, хотя и старик. Из тех немногих выживших ин­теллигентов, которые всегда «все понимали». Чуждый вся­кого пафоса, ненавидевший казенную риторику, прекрасно понимавший «кто есть кто», он страдал на этих сборищах и подавал нам короткие сигналы — то шуткой, то грима­сой, то сердитым замечанием. Добродушие его иссякало у нас на глазах. Он раздражался и уставал от крикливой глу­пости — по обе стороны тогдашних «баррикад».

Казалось бы, повеяло свободой, диктатура только что разжала железные челюсти, и где-то созревало новое кино — а ему уже поздно начинать новую жизнь, и едва ли он верил в скорое обновление. Наверное, его уже не тер­зали мысли о собственной персоне — это нам по малолет­ству казалось, что нет ничего почетней, чем писать сце­нарии для кино, а он давно врос в преподавание, стал неотъемлемой частью ВГИКа, приноровился к «эзопову языку» тех времен.««Бойтесь данайцев, приносящих яй-цев», — повторял он старый каламбур Ильфа и древний его источник: «Бойтесь данайцев, дары приносящих». То есть, например, сталинские премии — так это звучало в контексте времени. Не было в нем ни зависти, ни тщес­лавия, он любил напоминать о незаметных, безымянных гениях: «А кто, интересно, придумал самовар? Или застеж­ку-молнию? Гениальные изобретения, а кто их помнит?» Что его действительно терзало в том памятном пятьдесят шестом — в год «революции сверху, — что мир снова за­шатался под ногами, пошел «стенка на стенку». Он доста­точно этого повидал на своем веку, и вдруг снова стихий­ный митинг, студенты требуют «правды и только прав­ды!», а партия требует крепить идейно-патриотическое воспитание, от профессора требуют участия, веского сло­ва, а ему уже невмоготу. Он мрачнел и пресекал посторон­ние разговоры на занятиях. Через несколько лет мы узна­ем стихи Пастернака: «...Но сейчас идет иная драма, и на этот раз меня уволь!» Точней не описать состояние наше­го профессора в том, доконавшем его, году. «Я один. Все тонет в фарисействе...» Он не выносил фарисейства и не дожил до этих знаменитых стихов.

 

Учебное   издание

Туркин Валентин Константинович ДРАМАТУРГИЯ КИНО

Редактор Воденко М. О.

Техническое редактироание

и компьютерная верстка Краснова Ю.С.

Дизайн обложки Гаврилин Е.В.

Всероссийский государственный институт кинематографии им. С. А. Герасимова 129226, Москва, ул. Вильгельма Пика, 3.

Подписано в печать 20.12.06. Формат 60Х901/,,,.

Объем 20,0 п.л. Бумага офгетная. Гарнитура NewBaskervilleC.

Тираж 500 экз. Заказ № 6590.

Отпечатано в ФГУП Издательство «Известия»

Управления делами Президента РФ

127994, ГСП-4, Москва, К-6, Пушкинская пл., д. 5.