Человеческое чувство.

В театре так же, как и в кино, важно только произведен­ное впечатление. Порой меня глубоко ранило это утверждение, в эмоциональном отношении принижающее возможности нашей профессии. Мне бы хотелось, чтобы только подлинные слезы могли потрясти зрительский зал, чтобы здесь не допускалось ни­какого мошенничества, чтобы все понимали разницу между актером и гистрионом... Увы! опыт всегда вопиет об обратном. Я видел, как лились настоящие слезы, как актер бледнел, как он страдал физически, как его захлестывали самые искренние пере­живания, а публика оставалась холодной. Вслед за ним на сцену выходил гистрион, он гримасничал, изображая скорбь, и зал был потрясен. Я долго не мог смириться с этим унижением. Мне нужно было понять, что успех гистриона был вызван тем, что в своей неискренности он достигал необходимого в театре укрупнения игры и передавал не скорбь, а маску скорби, преувеличивая, нащупывал правду. Великий актер - это тот, кто всей полнотой доступных ему средств и с помощью природного дарования укрупняет свою игру, сохраняя известную долю искренности и взволнованности, и правдиво выражает все то, что хочет выразить. Но подобная укрупненность, меняющаяся вместе с размерами театра, необходима. Это верно настолько, что мы часто видим, как великолепные на маленькой сцене актеры теряются на более обширных подмостках - их возможностей здесь уже не­ достаточно, а если они превзойдут предел укрупненности, который позволяют им их физические данные, они станут невыносимыми.

Все это подтверждает современную концепцию антинатуралис­тического театра, то есть театра, предполагающего использова­ние всех театральных средств.

Актер, питающийся собственной чувствительностью, неизбеж­но должен повторяться, его слезы всегда будут его собственны­ми слезами, а его манера страдать будет соответствовать всем тем характерам, которые он должен воплотить.

Невозможно установить законы выражения человеческих чувств в театре - вот почему воспитание молодого актера остается такой сложной вещью,- нельзя переломить челове­ческую природу, ее можно лишь в той или иной мере направить к тому, что, по вашему мнению, истина, вот и все. Вот тут-то и нужно режиссерское мастерство. Работа режиссера по-на­стоящему и состоит в том, чтобы выявить шкалу ценностей: это работа неясная, трудная, зачастую неблагодарная, особенно когда сталкиваешься с непониманием со стороны актера.

В театре, как и в кино, актер должен бы понимать, что он лишь частичка того единого целого, которое хочет создать ре­жиссер,- это расхожие слова, которые повторяют все, которые иногда даже удается претворить в действительность, но которые актеры - после нескольких спектаклей - легко переносят в область теории. Вот в чем одна из слабых сторон театра. Каждый спектакль - все заново, а это всегда опасность. Постоянное присутствие режиссера необходимо. <...>

Я сказал, что в театре необходимая для каждого спектакля укрупненность достигалась самим актером, что она нужна была для того, чтобы выражаемое чувство дошло до публики не ослаб­ленным, чтобы оно было правдиво: одним словом, ради правдопо­добия надо смиренно пойти на фальшь.

Уверовав в эти принципы, театральные. Актеры попытались вос­пользоваться ими в тот день, когда они начали сниматься в ки­но, и в ответ объектив показал им карикатуры! Мы видели, как наши великие «звезды» пробовали свои силы в немом искусстве и, как правило, были там отвратительны. Одни гистрионы завладели экраном, и их игра казалась нам страшно грубой, старомодной, неинтересной, а главное, в ней не было ничего человеческого. Отчего?

Оттого, что для игры в театре нужно укрупнение, а в кино ­внутренняя жизнь. Мне известны возможные возражения. Про­фанам разрешили сниматься в хороших фильмах, их выбрали исключительно за внешность. Ну что ж! Должен признаться, что я никогда этим не был обманут. Актер может сбить меня с толку в театре, но не в кино. Можно разными искусственными способами восполнить недостаток ума и глубины. Можно, снимая его в разных ракурсах, управлять его экспрессией. Можно повернуть его спи­ной, если лицо его оказывается недостаточно выразительным, и тогда воображение публики восполнит то, чего не смог сделать он сам. Но если ограничиться одним лицом, недостаток ума и чувства всегда его выдаст. Кино в первую очередь требует внут­ренней игры, ему нужно, чтобы за лицом была душа.

А животные? - скажете вы. Как правило, они гораздо выра­зительнее людей. Животные - удивительные мимы, потому что они всегда выражают одновременно только одну вещь. Их игра непосредственна, и экспрессия передается всем телом.

Я считаю, что в кино актер должен думать и добиваться, что­бы мысль моделировала его лицо. Остальное довершит объектив. Если режиссер хорошо знает свое дело, он сможет выбрать выразительный момент, когда мы правдиво выражаем все то, что хотим выразить.

Значит, идущее от театра укрупнение было нашей серьезной ошибкой. В течение многих лет мы видели, как люди отдавались мимике, абсолютно необузданно и даже отталкивающе. Естествен­но, это нас не привлекало! Впрочем, французское кино было лег­кой добычей для всех театральных неудачников. Это родившееся у нас искусство должно было обрести свой истинный смысл за рубежом. Американцы его поняли первыми. Это они раскрыли перед нами кино и сделали его своим национальным искусством.

«Вероломство», «Ариец» и первые из великих фильмов Дугласа приобщили нас к немому искусству. Игра Харта непосредственна. Он лишь несет нам свое лицо, на котором одно за другим отпе­чатываются все глубокие переживания, вызываемые действием, в которое он дал себя втянуть. Он создал классический тип за­падного героя. Мы следим за ним с той же тревогой, какую ис­пытывала, наверное, в свое время публика, когда Фредерик-Ле­метр2 играл в мелодраме. Изощренность вполне уже развитой техники, великолепная приспособленность актера к немой игре отделяют Харта от театра, но в целом его игра основывается на использовании обычных театральных средств. Харт - великий романтический актер, понявший кино и великолепно к нему при­способившийся. Все это потому, что помимо выразительных средств, данных ему природой, он воспользовался для их усиления еще и средствами чисто кинематографическими. Я считаю, что Харт ознаменовал собой великую эпоху в кино.

Дуглас возродил и обогатил героя романа плаща и шпаги. Он наделил его иронией. Человек от природы богато одаренный, он мог бы ограничиться своими акробатическими трюками, кото­рые нас так восхищают, но он нас сейчас же подкупил выдумкой, чарующей фантазией своей игры. Дуглас - один из героев Дюма ­отца, который, вернувшись на землю, безумно веселится, пере­читывая собственную историю, и подражает самому себе, чтобы развлечь публику.

Возможность использовать объектив для творчества, а не просто для фотографии привела к огромным изменениям в сцена­рии и в актерской игре. Актер должен был все больше и больше подчиняться дисциплине камеры. Ему приходилось теперь играть, примеряясь к тому, что от него требовалось, а не только к то­му, что он сам ощущал. Самая примитивная игра доходила до пол­ного выражения чувства, актер передавал его в натуралистической манере, в высшей степени детально и преувеличенно. В зависи­мости от способностей актера у него выходило то лучше, то хуже, но игра его всегда оставалась театральной. Потом мало-помалу пришло овладение техникой перспективного сокращения планов - мимолетный взгляд, влажность губ, изолированный жест... выразительны. На наших глазах создается чисто кинема­тографическая пластика.

Впрочем, незамедлительно началось злоупотребление насупленными лицами, слезами и всеми эффектами крупного плана. Грубое кривлянье, нехватка вкуса и чувства меры в какой-то степени обесценили это выразительное средство. Я и не настаи­ваю на его могуществе. Все мы были потрясены некоторыми лицами, все почувствовали цену настоящим слезам. Самая мимо­летная мысль может быть схвачена на лету. Объектив видит все. Он возводит в дворянство или раздевает до нитки, выявляя как достоинства, так и недостатки актерской игры. Красноречивый взгляд становится еще красноречивее, чем он есть от природы. Актер, играющий «дурачка», кажется еще глупее. Но эта чест­ность объектива позволяет иногда пойти дальше привычных слов и форм, и если актер обладает основным признаком фотогении, если он умен в своей внутренней игре, тогда, мне кажется, мож­но требовать, чтобы на лице его появились самые тонкие оттен­ки выразительности.

Доказательство того, что лицо красноречиво, было одним из первых и самых главных завоеваний кинематографа. Впрочем, оно скоро породило скуку и шаблонность, о которых я упоминал вы­ше. Однако, как только лишенные фантазии эпигоны завладели го­товой формулой и стали ее эксплуатировать, превращая в банальность, опять пришли новаторы и выбросили на рынок другие на­ходки, которые спасли кино от смертельно опасного окаменения. Этому искусству необходимы пространство и постоянное движение.

И вот после романтического Харта появляются «Сломанные побеги». С ними возникает тяга к стилизации, особенно в актер­ской игре. «Сломанные побеги» - это произведение, обладающее своим стилем. Ни слабинки, ни одной банальности в изображе­нии. Герои - те, кем они и должны быть, и не более того. Чет­кость их обрисовки мешает нашему воображению. Силуэт играет огромную роль. Вмешивается пластика и сообщает выразитель­ность всему телу. Нас неотступно преследует воспоминание об этом «боксере». В памяти всплывает то та, то другая поза

Лилиан Гиш или Бартелмеса. Весь этот фильм прекрасно вы­строен, упорядочен, и эта упорядоченность, доведенная до пре­дела, не только не иссушает персонажей, но, напротив, делает их героями. Ракурс, синтез - все современное искусство об­ретает мощь в этой простенькой мелодраме. Многие зрители ни­чего и не увидели в ней, кроме мелодрамы. Тем хуже для них!..

С тех пор те, кто ищет, шли, не останавливаясь, по правиль­ному пути. С каждым днем кино обогащается новыми находками, в то время как театр беднеет по вине той самой публики, в уго­ду которой он шел на любые унижения.

Надо также заметить, что капиталисты, на которых произвел впечатление финансовый успех отдельных лент, рискуют вклады­вать в кинематографию крупные суммы денег, тогда как в облас­ти театра они категорически отказываются поддержать любую серьезную попытку. Только опираясь на зрительскую элиту, состоящую из представителей всех классов общества, мы можем стремиться к новому творческому подъему.

Впрочем, я не из тех, кто принципиально считает, что театр и кино - враждующие братья. Напротив! Я думаю, что вольности, допустимые в кинематографе, воспитывают зрительные спо­собности публики, и, если нам удалось в театре отказаться от многочисленных ограничений и так, чтобы публика не чувствова­ла себя сбитой с толку, этим мы во многом обязаны кино, кото­рое приучило ее к фантазии и к ракурс ной подаче изображений.

Только чисто коммерческие театры должны бояться кинемато­графа обычный театр, как бы он ни был защищен и какими бы его товарами ни снабжали, не может предложить публике того, что содержится в программе самого заурядного кинотеатра. Это неизбежно.

И, заканчивая это отступление, я должен признать, что вот уже несколько лет именно в кино я испытывал чувство самого полного удовлетворения, действительно полного, хоть это и бы­ло достаточно редко. И, говоря это, я думаю о бесспорном мас­тере немого искусства, о волнующем и умном без позы Чарли Чап­лине. Мне искренне жаль того, кто Чаплина не понимает. Кажет­ся, многие твердо стоят на том, что он самый обычный комик. Ах! Чаплин действительно комик! Он смешит, и не мне его за это упрекать! Но Чаплин - еще и другое. Это - кино! Это - ти­пичный актер нашего времени. Чаплин несет в себе все современные теории при том, что он, быть мажет, никогда этого за собой не замечал. Потому-то и можно сказать, что в нем есть гениальность. Да, я считаю Чаплина гениальным артистам. Он со­временен, хоть и не представляет никакой школы. Он человечен, его комедийность нас волнует. За всеми его трюками всегда стоит что-то, что идёт от сердца и к сердцу направлено. Он вызы­вает смех, а настоящий смех - это переживание... Не надо лиш­ний раз докапываться до его причин...   

Чаплин принес в кино иронию без жестокости и горечи. Этим она очень отлична от той, которую мы так любили в довоенные годы. Его с полным основанием назвали поэтом. Поэтому игра его, его техника, на мой взгляд, очень трудно поддаются ана­лизу. В нем есть все то неуловимое, что в бесчисленных нюан­сах выражается в кинематографе. Я возьму на себя смелость ска­зать, что объектив пронзает сердца и обнажает души... и промелькнувший на экране образ мажет вдруг открыть нам гораздо больше, чем многие и многие страницы...

Посмотрите, насколько разных эффектов достигает Чаплин од­ним и тем же выражением лица! Зажатый в рамки определенного характера, подобно великим итальянским импровизаторам, он, ка­залась бы, свел своего героя к нескольким основным чертам, ограничил мимику, а между тем, его выразительные возможности беспредельны. Нет актера, который бы так мало пользовался мимикой в чистом виде, как Чаплин. Нам известны его излюблен­ные выражения лица. Не более десятка масок. Не потому ли он нас вечно удивляет? Не делает ли он нас своими сообщниками, представляя нашему воображению открывать за его маской то, что мы хотели бы там увидеть? Не черпает ли он часть своего могущества в своего рода полунаивности-полулукавстве? Конечно, все это требует изощренной техники, но за техникой виден особый почерк, кроме того, я заметил, что он лучше, чем кто бы то ни было, умеет противопоставить мысли внешнюю сторону своей игры. Глаза Чаплина часто грустные, а все тело его движется в веселом ритме. Мыслями он поэт, жестами - акробат. Внешность персонажа, который он представляет, совершенно не согласуется с его внутренним миром. Глубокий источник человеческих чувств! Вот то трагическое, что лежит в основе каждой жизни... пропасть между нашими стремлениями и реальностью.

Я должен признать, что это разделение игры и мысли гораздо зримей на экране, чем в театре. Игра в театре обычно куда прямолинейнее, этого требует ее укрупненность, потому-то ей часто и не хватает глубины. И, конечно же, мы не мажем не заме­тить тот потрясающий факт, что Чаплин, этот, без сомнения, ве­личайший шут нашего времени, в то же время и самый способный на внутреннюю игру актер эпохи, наиболее глубоко человечный! Так склонимся же низко перед искусством Чаплина и полюбим его за те ничем не омраченные минуты радости, которые он уже нам подарил, и за те, которые еще подарит.