О времени и о себе

 

Несколько лет назад газеты любили задавать такие наивно-игривые вопросы: «Что бы вы сделали, если бы были директором банка?», «…если бы были директором завода?», «…если бы были министром культуры?» и т. д. и т. п. Эта бессмысленная игра завершилась так же бездарно, как и блаженной памяти дискуссия о физиках и лириках. У нас вообще любят больше поговорить, чем делать.

Видимо, вспомнив об этой игре, как-то один журналист спросил меня:

– Если бы вас избрали президентом России, ваш первый указ?

– Отречение! – не задумываясь, ответил я.

Журналист, судя по выражению его лица, не ожидал от меня такого ответа. И я ему вынужден был чуть ли не на пальцах объяснить, почему поступил бы именно так.

В самом деле, я вообще не представляю себе, как люди берутся с непозволительным самомнением руководить государством, совершенно ничего не смысля в этом.

Например, в США огромный налаженный государственный механизм, отработанные все системы власти, и кандидат на президентский пост знает, что его ждет.

Горбачев и Ельцин не знали. И до сих пор не знают. Потому что десятки лет мы нарушали нормальные человеческие и экономические взаимоотношения. Так называемый социализм, хотя бы и развитой, не привел ни к чему, кроме полного обнищания. И не надо кивать на Горбачева и Ельцина. Никогда мы не жили хорошо, просто вычерпывали из огромного котла. Но всему есть предел. Неужели люди не помнят, как им жилось? Неужели не помнят вечные очереди, чудовищные коммуналки, папины-мамины зарплаты и сведение концов с концами? Неужели не помнят, когда появились первые апельсины в Москве? Не помнят вообще ничего?!

И кивать только на войну нельзя. Война была мировая, и в ней участвовали почти все государства. Наши жертвы в войне были огромны. Но давайте посмотрим на экономику страны-победительницы и поверженной страны…

Я абсолютно безграмотен в экономике. Но разве можно отпускать цены, когда не насыщен рынок! Это явно торжество спекулятивного мира: кто был ничем, тот станет всем. Начинается диктатура, только уже не пролетариата, а неизвестно кого. Люмпенов? Малограмотные барышники, проходимцы скупают и перепродают, делают деньги из воздуха, ничего не производя, и становятся миллионерами, хозяевами жизни.

У меня, например, в голове не укладывается: как я могу у вас купить, скажем, за тысячу рублей магнитофон и тут же продать за полторы. Сгораю от стыда даже при мысли об этом! Но ведь этим, с позволения сказать, «бизнесом» вынудили заниматься миллионы учителей, инженеров, врачей, людей культуры и искусства!

Так что на президентство я не пойду. Просили стать главным режиссером театра – и то отказался. Я артист и должен заниматься своим делом. Политик же должен обладать особым талантом, в некотором роде диктаторским, а это мне совершенно несвойственно. Я могу ругаться с артистами, орать на репетиции, иногда теряю самообладание. Но это вовсе не от желания кого-то подавить, а просто от бессилия, когда хочется сделать лучше, а не получается…

А вот один из «наших» все же пробился – Рейган! Пошел на президентство, и у него вроде что-то получалось.

Я люблю такое определение: каждый – дирижер своей судьбы. Конечно, бывают моменты блестящих удач, крупного везения, но я не отношу это к ниспосланию свыше. Человек все же строит свою судьбу сам. Я крещеный и люблю ходить в церковь. Песнопения, вся церковная атмосфера, лики, окружающие тебя – все это очищает, отвлекает от дурных мыслей.

Много лет назад я был на религиозном празднике в Западной Белоруссии. В костеле священник читал проповедь. Потом начался крестный ход. Продавали пряники, конфеты и было так красиво, так замечательно. А напротив костела стоял Дом культуры. И по вечерам – тогда еще не было дискотек – там устраивали танцы. С милицией, собаками, поножовщиной…

Вот и все. Мы перечеркнули церковь, которая, в каком бы мракобесии ее ни обвиняли, призывала нас к добру, отвращала от дурных поступков, все время напоминая о высшем суде, когда каждому человеку воздается по делам его.

Все смели одним порывом и наступила пора безверия и, стало быть, безнравственности, когда все дозволено. «Грабь награбленное», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – этими лозунгами мы фактически узаконили разбой и нравственный беспредел. И безнаказанно уничтожали миллионы людей, породив в душах страшный цинизм.

Когда я готовился к постановке спектакля «Обвинительное заключение» по повести Н. Думбадзе «Белые флаги», то посетил одну зону, где пообщался с убийцами. Как режиссер и актер я пытался вникнуть в психологию убийцы, понять мотивы его действия. Начитался Достоевского! А один мне и говорит:

– Ну чё ты, Константиныч? Разве я хотел убивать? Да ни хрена! Помахали кулаками, и я попал… Видишь, какой у меня кулак? Ребра ему вроде сломал, ребра уперлись в сердце – он и готов! И воще, что ты ко мне пристал? Ворошилов сколько смертных приговоров подписал? Миллионы! А его, суку, повезли на лафете. Так что отстань.

Я понимал, что это он мне лапшу на уши вешает, но возразить ему ничего не мог: его ссылка на Ворошилова была убийственна. И опять вспомнил Достоевского: им можно, а мне нельзя?

Вот я работал над ролью Левия Матфея у режиссера Юрия Карры в «Мастере и Маргарите» по Булгакову. Всю историю Понтия Пилата и Иешуа отсняли в Израиле.

Я говорил, что вернулся из Америки в прекрасном настроении – она мне очень понравилась. А вот из Израиля приехал грустный-грустный. Хотя там тоже солнце, много фруктов, Средиземное море…

У меня осталось такое ощущение, что девяносто процентов живут на земле обетованной как бы в командировке, в чемоданной тревоге. Но ведь они уехали навсегда! Правда, никто особенно и не хвастался, что счастлив.

Горничной в гостинице, где я остановился, был молодой мужчина – бывший главный энергетик одного крупного комбината. Он сказал:

– Кому я нужен, какие тут комбинаты! Слава Богу, хоть какая-то работа есть!

Он не стеснялся своей нынешней работы, он страдал оттого, что не может воспользоваться своей серьезной и мощной специальностью.

Сейчас меня трудно чем-либо удивить, а тем более поразить. И не потому, что я стал равнодушным или очерствел. Нет! Просто с годами делаешься мудрее и относишься ко всему философски.

Был я у Гроба Господня. Попал в поток туристов в шортах, на каждом шагу продают святую водичку, хватают за руки, что-то предлагают. И эта суета сует отвлекает от возвышенного, не дает воспарить духом. Остается только погладить исторические камни и бежать подальше, чтобы сохранить в себе ощущение чего-то величественного.

Но вот что меня поразило! Я бродил по пустыне, где Моисей водил иудеев сорок лет. Это было потрясающее зрелище! Ни деревца, ни травинки – одни холмы розово-коричнево-желтого цвета. Эта пустыня затягивает, завораживает своей бесконечностью и таинственностью. Словно ты погружаешься в какую-то бездну. Хочется уйти за холм, а когда ты уходишь за него, то видишь, что за ним – такой же, лишь другой формы. Но тебя уже притягивает неизведанное и хочется посмотреть, – а что же все-таки дальше? И эта бесконечность поражает.

Я шел, шел, а потом подумал: нет, надо возвращаться, потому что просто не найду обратного пути – однообразные холмы и никаких ориентиров. Сплошная желтизна! И ничего больше. Это завораживает какой-то дикой первозданностью, и невольно приходит мысль: вот так начиналась жизнь. И еще – невольная ассоциация с Арктикой, где только лед и вода.

И еще. В Стену плача в Иерусалиме все вставляют записочки – все чего-то просят у Бога. Я не стал этого делать. Зачем? У Всевышнего и так забот хватает, зачем еще его перегружать? Что нам подарит будущее – то и подарит. Горе? Переживем, не впервые. Радость? Слава Богу. Хуже всего, если все останется в нынешнем неопределенном, тревожном состоянии.

Я никогда не был, как я называю, озирающимся. А сейчас… Такая тревога за все, такая внутренняя напряженность, что невольно становишься им. А люди должны жить, не озираясь.

Телячьей восторженностью я никогда не страдал. Праздники в нашей жизни мгновенны, эпизодичны, а вся жизнь – борьба, страдания, потеря близких, постоянные сомнения в себе, в своем деле, в своих способностях, болезненные размышления о смысле жизни… Как можно быть беспечно счастливым?!

Однажды, еще в пору моей молодости, меня встретил на улице один пожилой писатель и спрашивает:

– Левочка, как дела?

Я говорю:

– Нормально.

А он как затопал ногами, как закричал:

– Как вам не стыдно! Вы в жизни вытащили такой счастливый билет! Работаете в театре, играете такие роли! Вы должны были сказать мне: «Я счастлив!» А вы? Вам не стыдно? – И убежал в праведном гневе прочь.

Я тогда растерялся. Но тем не менее жизнерадостнее и счастливее после этого не стал. Каким был, таким и остался: в меру веселым, в меру задумчивым. Видно, на роду мне написано быть Трагическим клоуном.

Счастье – эта как букет цветов, как рождение ребенка, как влюбленность. Это все редкие фрагменты. В основном жизнь – это работа, потеря друзей, потеря близких. Я видел одного счастливого человека. На пляже в Болгарии бегал немец, и он радовался всему. Он пил пиво и хохотал, бежал в море и хохотал, хватал ракушку и хохотал. Все его стеснялись и прятались от него. Так что страшнее этого счастливого человека я ничего не видел.

А вот что это – смешно или так грустно, что плакать хочется? Вот ехал я в Израиле мимо банановых плантаций. Ну ехал и ехал. И вдруг почувствовал в себе некое смятение. Что-то я должен сделать… И поймал себя на мысли, что мне неудержимо хочется залезть на эту плантацию и украсть банан! Этих бананов там горы, но мне именно захотелось украсть! Зачем?! Не знаю.

Приезжаю в Москву, узнаю: у моего друга Ярослава Голованова украли «жигули», у Булата Окуджавы обворовали дачу. Ужасно, но понятно. Воруют не только в России. Но вот недавно отремонтировали дом, в котором я живу. Чистый, светлый подъезд. И на новой стене кто-то отпечатал грязные следы сапог. Зачем? Я этого не понимаю! Я не понимаю, зачем выбивают прозрачную плитку на троллейбусных остановках! Ведь ее не крадут, что было бы понятно, а разбивают!

С корнем крушат телефоны-автоматы. И ведь эти мерзавцы совершенно не думают о том, что их мать или отец могут умереть от сердечного приступа, потому что нельзя будет вызвать «скорую». Это что – дебилизм или та же страсть на генном уровне?

И что страшно, этих «шалунов» иные считают обычными проказниками: переживают детский возраст. А если кто-то ведет себя иначе, могут причислить и к «чудикам». Я за свою жизнь сыграл немало ролей этих самых «чудиков» или, с точки зрения обычных людей, странных типов. Но суть не в том, как этих «героев» называть… А, впрочем, почему?

Давайте-ка для примера поставим два разных ударения на коротеньком слове «чудно». На первый слог – значит «прекрасно», «замечательно». На второй – «удивительно». Правда, хорошо получается?

Лично я, исходя именно из соединения этих двух смыслов, определяю своих любимых персонажей. Мы сегодня лихо наловчились подразделять людей на всякие категории. И уж если наклеили ярлык, то человек, по нашему разумению, обязан ходить с ним всю жизнь. Но если вдруг он поведет себя иначе, если сорвет со лба этот ярлык, – значит, чудик, тип со странностями, так сказать, не от мира сего. А ведь это, в сущности, прекрасно, когда человек не укладывается в общий шаблон. Это говорит о богатстве его натуры, о самобытности, уникальности.

Порой люди, особенно «достигнув степеней известных», в расхожий шаблон по собственной воле лезут, боясь прослыть чудаками и тем самым пошатнуть завоеванный авторитет. Живет, к примеру, рядом человек – веселый, дружелюбный, открытый, контактный, как теперь любят выражаться. Но вдруг получает чин – и не узнать человека!

Ступает важно, смотрит на всех свысока, в каждом жесте значительность. При этом он, бедняга, искренне считает, что это должность его к тому обязывает, положение требует, что именно так и только так должен вести себя руководитель. Нет, должность дает возможность человеку полнее раскрыть свои профессиональные, душевные таланты. Амбициозный мундир лишь сковывает их.

В наш рациональный век некоторые склонны причислять к странностям такие качества души человеческой, как бескорыстие, готовность помочь незнакомым людям, самозабвенная увлеченность делом. Порой странностью объявляют то, что должно было бы быть нормой поведения для всех.

Я уже упоминал о своей встрече с лауреатом Нобелевской премии Петром Леонидовичем Капицей, который поразил меня своей непосредственностью и искренностью. А вот еще пример. Наш великий пианист Святослав Теофилович Рихтер, встречая на улице знакомых и здороваясь с ними, непременно снимал головной убор. Как-то он остановил меня и поинтересовался делами театра. А погода стояла промозглая, шел снег и было мерзко. Но в продолжение всей нашей беседы он так и не позволил себе надеть шапку.

Что это, чудачество? А по-моему, истинная воспитанность, не на громких словах, а на деле доказывающая его уважение к человеку.

Коль скоро я упомянул о Рихтере, не могу не привести один случай. Музыкант гастролировал в Перми и на одном из концертов сыграл, как ему показалось, хуже, чем обычно. Никто этого, конечно, не заметил, слушатели восторженно аплодировали. Но сам себе он этого простить не мог.

После концерта его ждали в гостинице. Он вернулся туда лишь час спустя – расстроенный, недовольный. Оказывается, бродил один по городу, переживал. Что, казалось бы, значил для него, всемирно известного музыканта, какой-то рядовой концерт в Перми? Но он не делал различия между странами, городами и слушателями. Этот человек уважал искусство в себе, а не собственную персону в искусстве.

И вот я думаю: можно в один миг потерять все свои деньги – в самом прямом смысле. Можно и наоборот, допустим, выиграть в лотерею машину. Но ни при каких обстоятельствах невозможно мгновенно обнищать духовно, превратиться из человека воспитанного в хама. Если на наших глазах такая метаморфоза и случается, значит, воспитанность этого человека была не неотъемлемым свойством души, а чем-то вроде личины: захотел и сбросил. Подлинное духовное оскудение – процесс длительный, постепенный. И начинается оно с таких, казалось бы несерьезных мелочей, на которые и внимание обращать смешно. Подумаешь, не открыл перед женщиной дверь, не уступил пожилому человеку место в автобусе. А клубок между тем разматывается.

Для человека, разучившегося оказывать зримые, конкретные знаки внимания ближнему, само понятие «уважение к людям» становится абстрактным, оторванным от реальной жизни, фикцией в конечном счете.

А что взамен? Наука доказывает, что ничто в мире не исчезает бесследно. Так и атрофировавшееся «уважение к людям» вовсе не рассеивается прахом. Оно трансформируется в неоправданно раздутое «уважение к себе», а проще сказать – в обычный махровый эгоизм. Это, как вы сами понимаете, уже не мелочи жизни, а нравственное зло, уродующее человеческую личность, зло, социально опасное для общества.

И вот такому эгоисту встречается человек, находящий радость в том, чтобы раздаривать себя другим, получающий удовольствие от работы не в тот момент, когда платят зарплату, а в самом процессе, в сознании своей полезности. Такой человек самим фактом своего существования вызывает в своих антиподах раздражение, даже злобу. Они подозревают его в лицемерии, глупости, тайной корысти – только не в искренности, потому что само понятие «бескорыстие» ими давно забыто.

Нередко и мои сценические герои идут к людям с добром, а натыкаются на стену непонимания, да и прямого хамства. И автор пьесы таких героев не из пальца высасывает, а, к нашему общему стыду, берет из жизни, из повседневности. Эгоизм – штука въедливая и далеко не безвредная. Эгоист защищает свои позиции до последнего, изо всех сил стараясь принизить в глазах общества того, кто самой жизнью опровергает его ложные принципы.

И вот здесь не могу не возразить тем нашим критикам, которые упрекают этих «странных» людей в том, что они вовсе и не герои – не умеют активно противостоять злу, действенно бороться с ним, не в состоянии защитить от несправедливости не только других, но и самих себя. Так стоит ли, рассуждают они, делать таких людей героями книг, спектаклей, фильмов?

Хочется их спросить: а если человек сумел душу в чистоте сохранить, не осквернил ее злобой и подлостью, свои добрые дела напоказ не выпячивал, благодарности за них громогласно не требовал – разве этого мало? Разве само по себе существование таких людей не является фактом положительным, значимым, достойным внимания и осмысления?

Мы становимся чересчур практичными и требуем немедленно отдачи не только, скажем, от фондов, вложенных в производство, но и от содеянного добра. Другими словами – часто не по духовной потребности добро творим, а из каких-то более меркантильных соображений. Действуем по принципу «ты – мне, я – тебе». Замыкаем добрые дела в круг знакомых, нужных людей, от которых мы в какой-то мере зависим. Расходуем сердечность свою скупо, избирательно, с расчетом получить за нее сполна той же монетой. А «странные»-то люди творят добро безоглядно, бескорыстно, негласно. Для них это такая же жизненная потребность, как пить и есть.

У «странного» человека есть и еще очень дорогое достоинство: он всегда тянется к людям, старается сблизиться с ними, наладить контакт – не деловой, душевный, чисто человеческий. Понимаете? Не к телевизору его тянет, а к живым людям! Кстати, уже не раз высказывалась мысль, что телевизор, несмотря на кажущуюся объемность связи человека с миром, не объединяет человека с себе подобными, а скорее, разъединяет, если превращается в единственное окно его общения с этим миром. Человеческая же коммуникабельность прогрессирует в обратном направлении. Утрачивается традиционная культура непосредственного общения.

Как-то на творческой встрече со зрителями я спросил у зала: «Часто ли вы ходите в гости?» И большинство в один голос ответили: «Не-ет!» А лет двадцать-двадцать пять назад я бы услышал дружное: «Да-а!»

Что же с нами случилось? Парадоксально, но факт: чем благополучнее стали жить люди, тем они стали разобщеннее, равнодушнее друг к другу. Мы порою даже не знаем, кто живет рядом с нами на лестничной площадке.

Вспоминая сейчас военные и первые послевоенные годы, я прежде всего вспоминаю атмосферу всеобщей спаянности, взаимопомощи, какого-то кровного родства. Я помню эвакуацию, когда судьба сводила под одной крышей самых разных, совершенно незнакомых друг с другом людей. Но я не помню ни единой ссоры из-за того, что кому-то пришлось потесниться, пожертвовать покоем и привычными удобствами.

Когда на Чернобыльской АЭС случилась страшная беда, мы ощутили не только разумом, но и сердцем кровную связь друг с другом. Люди делом доказывали, что доброе отношение, бескорыстная помощь ближнему стали и для нас явлением обычным, нормальным, а вовсе не «странным», из ряда вон выходящим. Но неужели для этого нужна лишь экстремальная ситуация?

Жизнь человеческая так коротка. Обидно, что немалую часть ее мы тратим на то, что не имеет для человека истинной ценности, хотя зачастую имеет вполне конкретный ценник. Деньги, вещи, престиж как будто отнимают у человека душу, закабаляют его, делают своим рабом. Нормально ли это? Наверное, гораздо менее нормально, чем спокойное отношение к ним некоторых людей, умеющих отличить ложные ценности от истинных.

Иногда приходится слышать:

– Твои «чудики», старик, несовременны. Жизнь ушла вперед, и они сегодня со своими смешными принципами безнадежно отстали!

Нет, уж позвольте! Эти «странные», на ваш взгляд, люди отнюдь не из прошлого. Скорее – из будущего. Они живут по тем нравственным законам, по которым когда-нибудь будут жить все люди. И «странности» присущи не только людям науки и культуры, о которых я упоминал и которые впитали в себя интеллигентность с молоком матери. Стремление к добру, искреннее желание оказать ближнему бескорыстную помощь присуще каждому человеку, который сохранил в себе «чувства добрые».

Вот у меня сохранился вырванный из настольного календаря листок. Он дорог мне не тем, что подогревает мое тщеславие, – я «звездной» болезнью, слава Богу, не болею. Он ценен для меня тем, что подтверждает мою убежденность в том, что мои «чудики» не только не «безнадежно отстали», они современны в самом высоком смысле этого слова.

Итак, возвращаюсь я из театра домой и читаю у подъезда объявление о том, что в связи с тем-то и тем-то горячую воду жильцам отключили. Ну отключили и отключили – экая катастрофа! Открываю почтовый ящик и нахожу в нем этот самый листок из календаря, на котором написано (сохраняю в неприкосновенности орфографию и пунктуацию):

 

«В связи с экстренным отключением воды, Вам, уважаемый и горячё любимый нами всеми (бригадой слесарей Фрунзенского района) Л. К. Дуров мы объявляем: что воду лично вам не отключим!!! Никогда! Мы ценим вас и любим

Ваши поклонники (слесаря)».

 

Сколько уж было сочинено об этих сантехниках-«мздоимцах» и фельетонов, и анекдотов, и скетчей, и прочих зубоскальных вещей! С головы до ног оплевали целую профессию. А вот ведь не пришли за мздой, не попросили «на бутылку» за услугу. И ведь, наверняка, думали, что если известный артист, значит, у него куры деньги не клюют. Ничего подобного! И даже имен своих не оставили, просто: «слесаря». А ведь, казалось бы: уважение уважением, но работа есть работа – отключили и дело с концом. Не отключили!

Мелочь? Ой ли! А что, жизнь человека состоит из великих свершений? Да полноте! Она и состоит из таких мелочей, которые и формируют человека: его характер, мировоззрение, отношение к себе подобным, в конце концов.

Когда у нас в театре шли спектакли, на которые невозможно было попасть, я протаскивал студентов через окно гримуборной, и они стояли в зрительном зале по стенам.

Их спрашивали:

– А вы как тут оказались?

И они с детской непосредственностью отвечали:

– А нас Дуров пропустил.

Мне, конечно, за это попадало. Но вот однажды после спектакля в мое раскрытое окно влетел апельсин. Я перегнулся через подоконник и увидел группу молодых людей.

– Извините, – сказали мне снизу, – но у нас больше ничего нет: мы – бедные студенты.

Нужны еще слова? За ними – пустота…

 

Бедные, бедные, бедные…

В течение многих лет нам вдалбливали, что патриотизм, любовь к Родине определяются нашей нищетой. Чем ты беднее, тем преданнее. Будь ты академик, писатель, артист, спортсмен – безразлично.

В одном из своих интервью хоккеист Вячеслав Фетисов вспоминал:

«Когда наши спортсмены начали выезжать за границу, появилось специальное постановление о том, что спортсмен не имеет права получать больше нашего посла. Скажем, если посол имел 1200 долларов в месяц, то спортсмен, сколько бы он ни зарабатывал, не мог иметь ежемесячно больше тысячи. На этом неплохо наживался наш спорткомитет. Так вот, когда нам разрешили играть в НХЛ, то сразу же поставили условие: получать только 10% от контракта. А на наш вопрос, почему не 20 или 30%, ответили, что получили установку: „В СССР миллионеров не плодить!“

Верно, у нас десятилетиями плодили только нищих. А после распада СССР почти вся страна оказалась за гранью нищеты (у нас это скромно называют: «за гранью бедности»). И произошла поразительная метаморфоза: страна нищих стала плодить миллионеров. Здесь не нужно большого ума, чтобы понять, кто кровососущий, а кто – жертва.

Я никогда не мечтал быть не только миллионером, но просто богатым человеком. Говорю это без всякого кокетства. У меня самое скромное желание: не думать о куске хлеба. Потому что это унизительно, недостойно человека. Любого человека, а творческого – тем более. Какие возвышенные чувства может пробуждать актер в зрителях, если в его глазах горит не огонь вдохновения, не сила страсти и убеждения, а светятся тоска и отчаяние?

И все же я со своими товарищами по сцене бываю искренне счастлив. Выпускается интересный спектакль, есть хорошие роли, и мы забываем обо всем на свете, мы творим свой мир по своим сценическим законам. Оставшись наедине со зрителями, мы вместе пытаемся создать атмосферу взаимопонимания. И если это удается, нам больше и желать нечего – и актерам, и зрителям. И нет тогда счастливее нас людей на свете!

Я никогда не был зажравшимся. Если я видел, что роль можно сыграть как-то иначе, не шаблонно, я соглашался и на эпизоды. Ведь что для меня главное в герое? Понять мотивы его поступков, разобраться в тех пружинах, которые движут его характером.

Вот я играл Яго в «Отелло». Очень интересный тип! Яго намного сложнее Отелло. Кто-то даже писал, что трагедию Шекспира следовало бы назвать не «Отелло», а «Яго». Зачем Яго запускает свою интригу? Дездемона ему нужна? Нет, не нужна. Отелло он ненавидит? Не столько ненавидит, сколько завидует: черный, а уже генерал, а он белый, но поручик. Почему мальчишка Кассио выходит в начальники, а он – старый вояка – на месте топчется?

«Отелло» – трагедия не любви, а зависти. Яго побеждает в интриге, а не в жизни. Эфрос ведь как придумал в финале: я пытался лезть по лестнице и не мог – висел на одной руке, как тряпка.

А что касается эпизодов, то хочу напомнить старую театральную поговорку «нет маленьких ролей, есть плохие актеры». Что, в самом деле, мы хуже помним Юродивого, Селифана или Лизоньку, чем Шуйского, Чичикова или Чацкого? Именно эти так называемые «второстепенные» персонажи далеко не второстепенны в выражении авторской мысли и в выявлении характера «главного» героя.

Вспоминаю историю, рассказанную мне когда-то одним старым писателем.

Однажды к известному драматургу Борису Сергеевичу Ромашову пришел молодой автор с просьбой прочитать и оценить его только что написанную пьесу. Борис Сергеевич относился к молодым авторам с величайшей предупредительностью и даже с каким-то благоговейным обожанием. Он прочитал пьесу, и когда автор пришел, прежде всего спросил его:

– Скажите, голубчик, а сколько лет вот этому вашему герою? – И ткнул пальцем в список действующих лиц.

– Ну, тридцать-тридцать пять приблизительно, – неуверенно ответил молодой драматург. – Собственно, это неважно, у него в пьесе всего три-четыре реплики.

Ромашов как-то ссутулился и уже бесцветным голосом спросил еще:

– А где он родился? Кто он?..

Юноша решил, что маститый драматург просто не в духе, придирается, и решил промолчать. Ромашов тоже молчал, а потом задумчиво проговорил:

– Как же так?.. Вы сами не знаете своего героя, а хотите, чтобы актер сыграл его и зритель поверил в его игру… – Борис Сергеевич безнадежно махнул рукой и вздохнул: – Вам даже разница в пять лет ничего не говорит, а ведь за это время прогремела война… Извините, голубчик, но уж своих-то героев вы обязаны знать. Прошу вас, узнайте и приходите снова, расскажете мне о них.

Начинающий автор, конечно, мог не разбираться во всех тонкостях литературного мастерства. Но сколько расхожих героев в произведениях разных жанров именитых писателей, героев, играющих «роль прохожего»: пройдет такой персонаж по страницам романа или по театральной сцене и, лишь только скроется из поля видимости, сразу же забывается.

У настоящего художника каждый литературный образ несет в себе неизмеримо больше того, что о нем сказал автор. В этом, собственно, и заключается неисчерпаемость (или множественность) конкретного образа. Поэтому работа в эпизоде или над ролью второго плана ничем принципиально не отличается от работы над главной ролью.

Главная мысль в спектакле или в картине, как правило, выражается, конечно, через главных героев. И ты должен всячески помочь выразить ее главным исполнителям. Но, с другой стороны, зачем ты сам нужен, скажем, в картине, если ты не несешь ничего нового? Просто так на заклание никто себя не отдает. Партнерство – это всегда соавторство. Помимо того, я сам являюсь автором своей собственной роли, какой бы маленькой она ни была. Конечно, вместе со сценаристом и режиссером. Но я же тоже что-то свое в нее привношу.

Вот тот же Клаус в «Семнадцати мгновениях весны». Злодей, каких мало. Но, чтобы выполнить свою провокаторскую миссию, он должен войти к людям в доверие, расположить их к себе. Он ставит себя как бы в зависимость от них, ищет защиты, сочувствия. Он обаятелен, он контактен. Тем и страшен, когда знаешь, для чего ему это. То есть, несмотря на малый объем роли, мы видим здесь сложность характера, его неоднозначность, многомерность. Потому роль и запомнилась. Я тогда получил очень много писем от зрителей.

Самое главное в характере всегда берешь все-таки от автора. А потом уже ищешь к этому приложение своих сил и возможностей – своего амплуа. Что ни говорите, а оно, актерское амплуа, все-таки существует, и никуда от него не денешься.

Вот довелось мне сниматься в картине «Зачем человеку крылья». Там я должен был сыграть деревенского мужичонку. Ну, одежонку и все остальное мне, как положено, подобрали. Я за лошадьми ухаживаю. Попросил только, чтобы одежду мою не трогали – сапоги бы не чистили и рубашку не стирали. Чтобы они лошадью пахли – мне это помогает. На съемки езжу сам на телеге, вожжи в руки и – айда! И нарвался.

Еду как-то по дороге, лошадь понукаю, а навстречу идет старушка.

– Здравствуйте, – говорю.

А она:

– Откуда ты?

– Да вот из деревни Белый Колодезь.

– Что-то, – говорит она, – я тебя не припомню. Я в этой деревне вроде всех знаю, а такого заваляшшего первый раз вижу.

Очень мне это понравилось: «заваляшшего»! Лучшей оценки моей роли мне и не нужно было.

Такого же мужичонку мне довелось играть в трагикомедии белорусского драматурга Андрея Макаёнка «Трибунал». Это роль колхозного пастуха Терешки Заваляшшего, убогого и, вроде бы, недалекого мужичка, над словами и поступками которого то и дело хохочет зрительный зал.

Сама драматическая история о том, как Терешка, ставший при немцах старостой-полицаем и даже гордящийся и хвалящийся этим, оказывается храбрым патриотом, принявшим свою должность по приказу партизанского командования, – на первый взгляд представляется простой и ясной, в чем-то даже детективной. Однако она дала мне материал для углубленного толкования сущности центрального персонажа, и я этим воспользовался.

Главное, что мне дал материал пьесы, ее жанр – это резкое, без переходов, столкновение двух стихий искусства: комической и трагедийной. И это почти в каждой сцене. Я и вел свою игру одновременно в двух планах.

Как это у меня получилось, судить не мне, но вот что писал по этому поводу театральный рецензент Я. Тубин:

«В двадцатые годы выдающийся режиссер Таиров многое сделал для создания театра трагедии и арлекиниады. Одни и те же актеры у него играли сегодня „Федру“ и „Грозу“, а завтра карнавальную оперетку „Жирофле-Жирофля“. Гораздо трудней совместить такие разнополюсные начала в пределах одного спектакля, и уже тем более – одной роли. Но результат оказывается поразительным. И здесь дело не в виртуозности, с какой артист Дуров меняет маски, а в том, что в эти моменты мы начинаем постигать некоторые существенные стороны человеческого бытия, где трагическое иногда принимает форму смешного, а высокое выглядит заурядным. Но только выглядит.

История пастуха Терешки, каким его сыграл Лев Дуров, приводит и к мысли о том, что подлинному, глубинно народному характеру органически чужд деланный пафос, что геройство в часы смертельной опасности может выглядеть даже обыденным, если оно величественно не позой, а самим фактом самопожертвования. Героика в обыденном обличье… В результате возникает цельный и сложный характер русского крестьянина. В нем есть простота и мудрость, лукавая мягкость, терпеливость и внутренняя напряженная сила».

Так что, дорогой читатель, «маленьких» и «простеньких» ролей не бывает. Если к ним отнестись с полной самоотдачей, вложить в них свою душу, они могут запомниться своей самобытностью очень даже надолго. Можно даже забыть, о чем спектакль или фильм, а роль запомнится. Помните Раневскую: «Муля, не нервируй меня»? Уж и название фильма почти все забыли, и о чем он – не сразу скажут, а эту фразу с неподражаемой интонацией Фаины Григорьевны помнят до сих пор, почти полвека.

Кстати, в спектакле «Трибунал» меня однажды хотели разыграть. Известно, что у актеров на сцене существует параллельная маленькая жизнь. Мало того, что они играют на зрителя, они еще и играют между собой. Никак не наиграются!

Так вот, играл я роль немецкого старосты, который работает на партизан, а жена, естественно, об этом не знает и все мне грозит:

– Вот придет Советская власть, тогда посмотришь!

А я, чтоб снять пафос, спрашивал:

– А где твоя Советская власть, где? – И лазил под стол, открывал сундук. Один раз открываю сундук, а там лежит лозунг «Советская власть!» Ребята где-то нашли этот лозунг, отрезали начало и оставили конец. Я растерялся на секунду и оценил. Это остроумный добродушный розыгрыш. Я ценю шутку, но не люблю, когда хотят просто «расколоть» артиста. И главное – публика не должна этого заметить: это не для них – для нас.

Я и сам люблю пошутить. Однажды в «Весельчаках» по ходу действия сестра-негритянка должна была сделать мне укол. Я лег на топчан, снял трусы, а на заднице у меня было написано йодом: «Привет!» Партнерша не дрогнула, и только потом зашла в гримерку и поблагодарила. Так что мой розыгрыш тоже не получился.

Но все равно: пустячок, а приятно.

 

Вообще говоря, не всегда приходится играть роли людей, близких тебе по духу. Иной раз вползаешь в шкуру такого негодяя, что потом приходится долго отмываться. Тут я как-то буквально за неделю умудрился сняться в фильме «Человек из группы „Альфа“ – о том самом особом отряде, которому было отведено чуть ли не главное место в памятном путче. Я играю человека, прямо противоположного мне по взглядам – генерала КГБ, который должен был отдать приказ „Альфе“ о выступлении.

Но благодаря съемкам я смог побывать в самой Лубянке! А, согласитесь, свободно и, главное, добровольно войти туда и выйти оттуда удается далеко не каждому. Посидел в бывшем кабинете Дзержинского, даже украдкой полежал на кровати, на которой отдыхал Андропов. Осмотрел внутреннюю лубянскую тюрьму, окно камеры А. И. Солженицына. Было очень интересно, хотя особо восторженных чувств эти места не вызывают.

В фильме «Серые волки» мне предложили роль Анастаса Микояна. Уж, кажется, что у меня общего с Микояном? Но какую-то нашлепочку прилепили, усы приклеили и – все упали! Одно лицо! Так что мой внешний вид подходит для любой роли – от «заваляшшего» мужичонки до Льва Толстого и Анастаса Микояна.

Везет мне на сильных мира сего. То я их играю, то даю им, убогим, пятерку на мороженое, то делюсь одним писсуаром. А вот как-то пришлось даже быть третейским судьей при встрече с Молотовым.

Иду я однажды перед утренним спектаклем по Большой Бронной на почту, чтобы отправить телеграмму. А почта закрыта: сегодня 1 мая. Возвращаюсь в театр и вдруг сзади голос:

– Молодой человек, можно вас на минутку?

Поворачиваюсь и вижу квадратно-круглое розовое лицо с пупочкой носа посередине и на ней пенсне. Синие брюки. А рядом очень похожий на Булганина, но не Булганин, человек в длинном китайском плаще.

– Молодой человек, ну скажите, кто из нас прав. Я ему, старому дураку, говорю: зачем ты напялил плащ в такую замечательную погоду, а он говорит, что сегодня обязательно пойдет дождь. Ну, кто из нас прав?

– Точно сказать не могу, – отвечаю. – Но я на стороне вашего оппонента. Помните, у Гоголя: «А вот в Сицилии бывало пойдешь по улице – солнце, а потом вдруг – дождик. И смотришь, точно дождик».

– Да-а-а! А вы дипломат.

– Так и вы, Вячеслав Михайлович.

– А вы меня знаете?

– Конечно!

– А я вас знаю, – сказал не-Булганин в китайском плаще. – Вы артист Дуров.

– Господи! – всплеснул руками Молотов. – А я смотрю – знакомое лицо!

– Он-то тебя сразу узнал, – съехидничал не-Булганин, – а ты его нет. А его-то все время показывают, а тебя уже сто лет никто не видел, слава Богу. Кто же из нас старый дурак?

– Да ну вас всех, всегда я во всем виноват, – сказал Молотов и пошел вниз по Бронной.

– Ничего, ничего, – сказал не-Булганин. – Это ему полезно. Упрямый, как бык, и самолюбивый. – И, захохотав, пустился догонять бывшего министра иностранных дел великой державы.

 

Рассказывают, был такой художник Карпов, лауреат Сталинской премии. Он получил ее за то, что в блокадном Ленинграде, когда не было ни красок, ни кистей, умудрился написать цикл из ста картин-карикатур на гитлеровскую правящую верхушку. При этом пользовался большим пальцем правой руки, на котором не остригал ноготь, и печной копотью.

После войны он отошел от политической сатиры и стал анималистом. Так вот этот Карпов рисовал в образе котов представителей всех религий и сект, которые только существуют. И все были узнаваемы без пояснения, настолько тонко он прочувствовал характер каждого представителя. И лишь один образ он так и не смог создать, как ни бился над ним, – образ православного христианина. Он не мог найти в нем ни одной характерной черты – образ был лишен индивидуальности, расплывчат. Не за что было ухватиться: все белое, постно-смиренное, бесконфликтное.

Я понял затруднение художника, когда стал играть положительных героев. Это все равно, что деревья, превращенные в телеграфные столбы. Отрицательные же герои, как правило, имеют четко вылепленный характер, у каждого из них есть своя изюминка, они, наконец, раскованны и в словах и в поступках. Поэтому играть их, конечно же, интереснее.

Когда Нодар Думбадзе предложил мне инсценировку своей повести «Белые флаги» под названием «Обвинительное заключение», меня сразу же привлек в ней богатейший подбор неординарных характеров и судеб.

Судите сами. В камере предварительного заключения ждут завершения следствия и суда девять обвиняемых в различных преступлениях мужчин. Каждый должен понести наказание: за хулиганство, за неумышленное убийство, за попытку к изнасилованию, за злостную неуплату алиментов, за казнокрадство, за спекуляцию кладбищенскими участками…

Кунсткамера, да и только! О каких уж тут положительных образах можно говорить! Убийство, даже если оно неумышленное, остается убийством. И люди, собравшиеся здесь не по своей воле, должны прежде всего сами себе вынести справедливый приговор. По тому, насколько они искренни перед судом собственной совести, можно судить о мере их раскаяния.

Мне как режиссеру важно было найти в каждом персонаже что-то человеческое, часто скрытое от нас за чем-то внешним, наносным. Я пытался разобраться в причинах, приведших людей в тюремную камеру. Меня интересовали мотивы совершения преступления хотя бы потому, что за каждым правонарушителем стоит живой человек, со своим характером, со своей судьбой и со своим отношением к происходящему.

Одни совершают преступление случайно, другие повторяют их неоднократно, но все они остаются людьми, по-разному воспринимающими меру наказания. Что главное в наших героях? В первую очередь, сознание ответственности за свои поступки. И не только после совершения преступления.

Закон есть закон. Нарушил его – неси наказание. Но самое тяжелое наказание для совершившего правонарушение – суд собственной совести. Одних этот суд затрагивает, других, таких, как главный герой пьесы Исидор, он не только заставляет задуматься над своей судьбой, местом в жизни, но и приводит к трагическому концу. Именно поэтому для многих преступников суд совести гораздо суровей справедливого приговора. Я стремился к тому, чтобы зритель переживал вместе с героями, был в той атмосфере, близко к сердцу принимал все нюансы действия. Судя по реакции зала, нам это удалось. А если удалось, то, может, мы кому-то помогли своим спектаклем задуматься над собственной судьбой, поразмышлять над непростыми вопросами бытия.

 

Говорить о времени и о себе чрезвычайно сложно. И ответственно. Можно выпятить себя и унизить время, а можно и наоборот – себя потерять во времени. А самоуничижение паче гордыни.

Хорошо сказал мой старый товарищ, большой русский писатель Виктор Петрович Астафьев в своей книге «Посох памяти»: «Жизнь состоит из встреч и разлук. И встречи и разлуки бывают разные, как разны и люди, с которыми встречаешься и разлучаешься».

И дальше он пишет о своем учителе – критике Александре Макарове, встреча с которым на Высших литературных курсах и дальнейшая дружба оказали большое влияние на его писательскую судьбу.

«За все годы нашей дружбы он ни об одном – ни об одном! – человеке не сказал дурного слова, не унизил себя поношением и бранью в адрес того или иного литератора. Если человек был ему несимпатичен, он так и говорил, что человек этот ему несимпатичен, но никогда не навязывал мне своих симпатий и антипатий. Он доверял мне самому разобраться в людях…

Да, встреча и дружба с Александром Николаевичем Макаровым осложнила мою писательскую работу. Я стал относиться к ней строже, ответственней и на себя смотреть критичней. И посейчас я каждую строку рассматриваю проницательными глазами Александра Николаевича: выдержит ли она этот взгляд? Улыбчивый, чуть ироничный, как будто совершенно открытый, но с глубокой мыслью и отеческой заботой в глубине».

Перечитал я эти строки и вспомнил один случай. Сидели мы как-то у одного известного режиссера, а он и говорит:

– Дружба – это такое высокое чувство!..

А я возьми и брякни:

– Да нет, дружба – это очень тяжелая работа.

– Какая работа? О чем ты?

– Да-да, работа, или у тебя нет друзей.

Писать о дружбе и друзьях не так-то просто, потому что для каждого человека само понятие «дружба» звучит по-разному и каждый понимает это слово по-своему.

Есть дружба, которая измеряется каким-то душевным порывом:

– Ах, мы так дружим!

Помните? После окончания школы:

– Клянемся, что никогда не будем разлучаться!

Или после института:

– Друзья на всю жизнь! Будем всегда собираться!

Они прекрасны, конечно, такие лицейские порывы. Но, к сожалению, жизнь потом всех разбрасывает, и мы даже забываем имена своих соучеников, а клятвы остаются прекрасными юношескими воспоминаниями.

Я считаю, что дружба измеряется только поступками! У меня не так уж много друзей, но это хорошие, настоящие, верные друзья. И я верю, что они понимают: я по отношению к ним так же ответственен, как и они ко мне.

Никогда ни в чем друзьям не отказывал, даже не представляю, как это сделать. Если кто-то говорит: «Я люблю человечество!», значит, не любит никого. Абстрактно любить нельзя. Твое человечество складывается из близких людей. Можно думать о судьбах мира, можно вторгаться в его историю, любить же можно только близких.

Поэтому я и говорю: дружба – не просто романтическое слово, это довольно тяжкая работа.

Вот звонит мне друг из другого города в три часа ночи: «Лева, ты мне нужен. Прилетай». У меня может быть температура, забот полон рот, безденежье, но я должен лететь. Если другу плохо, я продам последнюю рубашку, если кто купит, и полечу. Я просто обязан это сделать. Со мной самим были такие случаи, и друзья никогда не отказывали мне в помощи.

Однажды я попал в очень тяжелое положение. Мне нужно было вылететь в другой город, а я без денег. Я обратился к товарищам и объяснил им свою ситуацию. Конечно, я понимал, что и они далеко не богатые люди. Но они собрали мне деньги, и я улетел. А потом, задним числом, я узнал, что кто-то продал часы, кто-то куртку, кто-то что-то еще… Вот это дружба!

Как-то со мной произошел дурацкий случай. Позвонил мне Алексей Баталов. А я к нему очень трепетно отношусь. Он один из редких актеров, который сумел сохранить в себе душевную гармонию, интеллигентность. Все, в общем-то, разночинцы, а он аристократ в нашей профессии. И он мне говорит, что есть возможность купить «волгу», а у него не хватает денег. А у меня в это время были на книжке какие-то деньги, и я отвечаю:

– Леша, о чем разговор! Сейчас съезжу, сниму деньги и еду к тебе. Жди!

Только положил трубку – снова звонок. Звонят из магазина «Детский мир»: собрали, говорят, для дочки Кати кое-какие вещи, и их нужно выкупить.

Еду в сберкассу, снимаю все деньги, какие были, и мчусь в «Детский мир». Там мне вручают пакет с детскими вещами, я расплачиваюсь и спускаюсь вниз. И тут чувствую, у меня чего-то не хватает. Ну, конечно! На руке у меня болталась такая маленькая сумочка, которую в народе зовут «педерасткой», с деньгами. И вот ее нет! Мне становится как-то нехорошо. Что делать, где искать? И все же я на всякий случай возвращаюсь к прилавку. Вижу – лежит моя «педерастка», а продавщица спрашивает:

– Это ваш кошелек?

– Мой, – говорю.

– Вот я его стерегу. А там есть деньги?

– Есть.

Расстегиваю сумочку, продавщица заглянула в нее и ахнула. А у меня мысль совсем не о деньгах. Я думал о другом. Что бы я сказал Баталову, если бы приехал к нему без денег? И что подумал бы Баталов? Что я в последний момент раздумал давать ему деньги? Ведь только что звонил: жди, еду! Какой стыд! Какой позор!

Слава Богу, отдал эти проклятые деньги. А он мне говорит:

– Возьми, пожалуйста, расписку. Она лежит под хрустальной вазочкой.

– Леша! – начинаю обижаться. – Ведь мы же с тобой друзья, как я могу взять у тебя расписку? Мы что, уже не доверяем друг другу?

– Возьми, возьми, – говорит он мне. – Мало ли что может со мной случиться.

Вот такой это странный, замечательный человек – Алексей Баталов.

В детстве у меня было очень много друзей: по играм, по дуракавалянию, по дракам. Были и подружки: Наташа Соколова, Марина Мусинян и Неля Горидько. Нас связывала дружба по драмкружку и по катку.

Надо сказать, что каток был самым популярным местом, где собирался весь район. Девочкам нравилось, когда местная шпана говорила:

– К этим девчонкам не приставать: это девчата Седого.

Было у меня среди множества прозвищ и такое. Волосы у меня за лето выгорали, потому мне и дали такую кликуху. Мы здорово катались. Особенно нравилась нам одна шутка. Мы выстраивались в цепочку и гнали по периметру катка. А потом по сигналу разворачивались на девяносто градусов и мчались поперек поля, сметая на своем пути всех встречных. Получалась такая огромная куча мала, и никто не мог разобрать, где у кого руки, где ноги. Стоял гомерический хохот! И ни у кого не было ни злобы, ни обиды. Шутка!

А ведь и в то время дружба ценилась не по чему-нибудь, а только по поступку. Вот началась какая-то заваруха и вдруг кто-то один исчезает: смалодушничал, испугался. Всё! Он для нас был уже потерянным человеком. Ну, чего испугался? Ну выйдешь из свалки с тремя синяками, с вывернутой рукой. Эка невидаль! Всегда надо стоять стенка к стенке, спина к спине. Все дворовые игры ценились только по поступкам и ни по чему больше.

У меня были очень хорошие школьные друзья. Я дружил с Капланом, а у него лицо, как у Сирано, состояло из одного носа, оно как бы перетекало в один огромный нос. И он представлял для всех большой интерес.

Когда мы шли с ним по улице и встречалась какая-то шпана, обязательно кто-то не выдерживал и начинал:

– Ой!..

Продолжить он, как правило, уже не мог, потому что кто-то из нас врезал ему по морде и начиналась свалка. Мы очень часто дрались из-за этого носа, но честь его всегда была защищена. И он так же гордо носил свой огромный нос, как носил его Сирано.

Потом была дружба в Школе-студии МХАТа. Я уже говорил о нашей троице: Горюнов, Анофриев, Дуров. Нас педагоги даже порознь никогда не называли, всегда три фамилии сразу. Студенческие годы были связаны с пирушками, с серьезными моментами и с грустными. Но нашу троицу всегда уважали за верность друг другу.

Потом что же?.. Потом взрослеешь и «Аннибаловы клятвы» остаются легкими приятными воспоминаниями. Конечно, приятно, когда есть надежда на сохранение дружбы. Бывает, что дружба сохраняется на долгие годы. Но в основном жизнь разбрасывает людей и по профессиям, и по месту жительства, и по семейным обстоятельствам. Но все же память о добрых порывах сохраняется и согревает наши души. А с годами появляются новые друзья. Жить без друзей нельзя вообще. Тех, у кого нет друзей, называют «нелюдь». И другого слова они не заслуживают.

Вот у меня был хороший друг – гаишник. Мы подружились, когда я еще не думал ни о какой машине.

Ира Мирошниченко предложила довезти меня на своей машине из Внукова до дома. Едем. Она проскакивает один красный светофор, другой, и я говорю:

– Что ты делаешь?

А она мне:

– Ничего, ничего, все нормально.

Опять проскакивает красный светофор. И я снова прошу ее остепениться.

– Ира, ну что ты делаешь! Ты кончишь плачевно.

И вот гляжу: от тротуара медленно отделяется инспектор ГАИ и пересекает дорогу.

– Вот это теперь за нами, – говорю ей.

– А, ерунда!

– Вот посмотришь.

Смотрим. Останавливает нас этот инспектор и очень вежливо, интеллигентно говорит:

– Знаете, вы уже третий раз проскакиваете на красный свет светофора. Если уж вы не жалеете себя, то пожалейте тех, кто может попасть под вашу машину, кто может столкнуться с вами. Прошу ваши права.

Она подает ему, он смотрит и удивляется:

– О, у вас уже здесь есть дырочка! Придется составить протокол. – И уходит к своей машине.

– Ну, доигралась? – спрашиваю.

Она, видно, думала, что вот ее моментально узнают и все обойдется. Делать нечего, вылезаю из машины и иду к инспектору.

– Что, заступаться пришли? – не поднимая головы, спрашивает он.

– Ну, командир, – говорю, – что тут поделаешь… Женщина!

– А-а, – говорит он мне, – она думает, что артистам все можно? – Поднимает голову и смотрит на меня. – О, Дуров, здорово! Ладно, отдай ей права и скажи, чтобы была поосторожнее, а то она очень уж рисковая.

– Слушай, – говорю, – приходи к нам в театр.

– Да некогда все, – пожимает он плечами. – А, впрочем…

Я дал ему свой телефон. Через какое-то время он позвонил, и я пригласил его на спектакль. Ему понравилось, и он стал частенько наведываться к нам. Оказался очень интересным человеком. Мы дружили с ним много лет. Попадали в разные интересные ситуации. Всякое бывало. Между прочим, когда я приобрел машину, он стал моим первым учителем по вождению. Вот тут уж я выкозюливал! Потом его перевели в другое место, и наша связь прервалась. Но у меня остались о нем самые добрые воспоминания.

Люди, люди, люди… Добрые вы, мои люди. Это же вы – мои зрители, ради которых я выкладываюсь на сцене, в кино, на телевидении, потому что не могу обмануть ваши ожидания.

Среди вас есть академики и шоферы, сантехники и ученые, рабочие, крестьяне и военные. Но я играю не для специалистов и профессионалов, я играю для людей, которые не потеряли еще веру ни в «чувства добрые», ни в прекрасные человеческие отношения.

Вот у меня есть хороший товарищ Александр Александрович Ким. Он не имеет никакого отношения к искусству. Он руководит строительно-дорожными работами. В его распоряжении вся дорожная техника – самосвалы, грейдеры, катки, и весь его материал – асфальт, гравий, щебенка, песок…

И этот, казалось бы, сугубо технический человек оказывается нежнейшей, интеллигентнейшей личностью, тонко чувствующим театралом, не пропускающим ни одной премьеры! Он мне очень многим помог. А главное, помог понять своего зрителя. И я ему бесконечно благодарен за все это.

 

В свое время блистал знаменитый динамовец Лапшин. Потом он стал тренером «Динамо». А я в течение многих-многих лет дружил с его сыном Олегом, который обладал удивительно неуправляемым характером. Он прекрасно пел, играл на гитаре и был душой любой компании. Абсолютно бескорыстный человек с какими-то разгульными цыганскими замашками. Его то ли дед, то ли прадед был хозяином спичечной фабрики. Спички Лапшина продавались по всей России. Однажды звонит Люся, жена Олега, и сквозь слезы говорит:

– Левочка, Лапша пропал…

– Успокойся, – говорю, – сейчас буду звонить по больницам, по моргам. Найдем твоего Лапшу.

Конечно, нигде я Лапшу не нашел. Не нашла его и Люся. А через неделю она опять звонит:

– Левочка, Лапша нашелся! От него пришла из Кишинева телеграмма: «Играю в Кишиневе деньги выслал целую Лапша».

Как потом выяснилось, шел Олег по улице Горького и повстречал знакомого тренера. Обнялись, поговорили о том о сем, и тренер спрашивает:

– Ну как ты сейчас, играешь?

А Олег в свое время играл в «Динамо», потом получил травму и долгое время спортом не занимался.

– Да нет, – говорит Олег. – Как-то я отстал от этого.

– А поехали ко мне в Кишинев играть?

– Когда?

– А сейчас! У тебя паспорт с собой?

Олег нащупал в кармане паспорт.

– Со мной, – говорит.

– Ну и полетели.

Так он и оказался в Кишиневе. Будто так все и должно было быть.

Другая история была связана с моими поминками.

Поднимаюсь я в метро по эскалатору, и вижу, как на соседнем спускается Люся Лапшина. Когда мы поравнялись, она подняла голову, увидела меня, и глаза у нее стали квадратными. Я думал, она упадет в обморок. И у меня мелькнула догадка. Я показал на себя и спросил:

– Что, умер?

И она кивнула.

А вечером раздается в прихожей звонок. Я открываю дверь и вижу перед собой Олега.

– Ты что, похоронил меня? – спрашиваю.

– Не сердись. Ну, загулял. А когда пришел домой, Люська спрашивает: «Где был?» – «Да подожди, говорю, горе-то какое: Дуров умер. Там дома у него все плачут». Она поверила и тут же заплакала. Поставила бутылку, я выпил и тоже заплакал. Короче, помянули тебя хорошо. А сегодня едет она в метро и видит тебя живого и невредимого! Вот я и приехал отпраздновать твое воскресение. Позволишь?

Ну что делать с таким замечательным человеком!

 

Есть у меня прекрасный друг Женя Баранов. Он тоже начинал играть в «Динамо». И играл отлично. Бил и с правой, и с левой неотразимым ударом.

Он носил прическу на прямой пробор и всегда бриолинил волосы. И вот, когда он брал мяч на голову, после этого он с ноги срезался, потому что был набриолиненный.

Женя играл в сборной молодежной страны и должен был войти в основной состав. Но тут ему пришла в голову мысль заняться наукой.

Он закончил Московский авиационный институт и вот уже много лет занимается космическими делами. Лауреат Государственной премии, имеет множество правительственных наград. Человек удивительной доброты и необыкновенной верности. Мы до сих пор дорожим нашей дружбой.

Не забуду случай, который с нами случился однажды в автобусе. Был час пик, на остановке образовалась толпа, нас с Женей разъединили, и мы вошли с разных площадок. Еду, сжатый со всех сторон, и вижу, как один щипач, а попросту – карманник, лезет к даме в сумку. Я взял его за руку и говорю:

– Я думал, после войны уже перестали этим заниматься.

А он:

– В чем дело?! Что такое?! – Шум поднимает.

И тут ко мне притискиваются еще двое. И давят на меня:

– Ты что?! Ты кто?!

Известные воровские штучки. Вот они прут на меня, а женщина молчит, боится рот открыть. Женя услышал шум и кричит мне от передней двери:

– Лева, что там такое?

– Да вот карманники! – кричу. – Хотят со мной поговорить!

И с моим другом что-то случилось. Я это понял по его голосу, каким он вдруг закричал:

– Водитель, останови машину! Открой двери!

Тот останавливает автобус, Женька врывается в заднюю дверь, хватает одного, другого – а те здоровые парни – и кричит:

– Ты с кем разговариваешь?!

И со страшной силой вышвыривает их из салона. Третий не знает, куда деваться, и начинает дергаться.

– Тоже хочешь этого? – зловеще спрашивает его Женька.

– Нет! Нет! – верещит неудачливый щипач и каким-то чудом выпрыгивает из салона.

А я прекрасно знал: если бы с ним самим так разговаривали, он бы даже не повысил голос. Но тут была задета честь его друга, и он потерял самообладание.

Собственно, у меня такой же характер. Когда со мной кто-то разговаривает и начинает хамить, я могу и простить это хамство. Но когда кто-то хамит моему товарищу, меня начинает знобить, и я не сдерживаюсь. Здесь я действительно могу растерять все рули. Наверное, так и должно быть. Друг есть друг. Как говорили когда-то на Руси: положи за други своя живот свой.

 

А как не написать о моем прекрасном товарище Саше Ворошило! Дружу с ним уже много-много лет. Выдающийся баритон, Саша пел на лучших оперных сценах всего мира. Его разрывали на части лучшие оперные театры всех стран.

А потом случилась беда: у него пропал голос. Страшно! Он, конечно, безумно переживал, но не отчаялся, не запил. В этой, казалось бы безвыходной, ситуации и проявилась его настоящая человеческая натура. Он просто стал искать выходы из этой ситуации. И нашел! Он занялся предпринимательством и добился в этой области таких успехов, что однажды правительство обратилось к нему с просьбой открыть школу предпринимательства.

Вот так свой человеческий талант Саша смог применить в другом деле. Почему? Да потому, что у него ко всем было самое доброе отношение, для всех была улыбка. Он просто всех любит.

Были у него и сложные ситуации, и неприятности, но он всегда относился к ним с олимпийским спокойствием. Машину у него угнали. Я попытался ему посочувствовать, а он и говорит:

– Ну что поделаешь, Лева! Не я первый, не я последний. Конечно, противно все это…

Я не помню, чтобы он хоть раз потерял самообладание. Удивительно верный товарищ. И я горжусь тем, что у меня есть такой близкий мне человек, которому я могу в любое время позвонить, поехать к нему, чтобы поговорить, послушать записи с его исполнением. Да с таким человеком приятно просто посидеть вместе и помолчать…

 

Вот как ни странно, а в самом театре друзей у меня не так уж и много. Дружил и продолжаю дружить с Володей Качаном. Мы с ним старые знакомцы. Он играл у меня в спектакле «А все-таки она вертится». У Володи там была одна из его любимых ролей. Они играли в паре с Герой Мартынюком: Володя играл директора школы, а Гера – фальшивого папу. Дело в том, что мальчик, которому директор велел прийти в школу с отцом, вместо папы прислал знакомого сантехника.

Это была маленькая сцена в спектакле, но она сама превращалась в целый спектакль. Я стоял за кулисами, и у меня слезы текли от хохота. А что делалось в зале!.. Если бы эту сцену ставили на эстраде, уверен – она имела бы оглушительный успех.

Володя всесторонне талантливый человек. Он пишет песни, которые сам же и исполняет. Сейчас вот написал роман, и дай Бог ему удачи на литературном поприще. Мы с ним можем обращаться друг к другу за советом или помощью в любое время суток.

Сейчас я вспомнил историю, связанную с Михаилом Аркадьевичем Светловым. Однажды ночью он написал стихотворение и ему захотелось сразу же почитать его своему другу. И он позвонил этому другу.

– Хочу, – говорит, – прочитать тебе стихотворение, которое я только что написал.

– Миша, – пришел тот в ужас, – ты посмотри на часы: три часа ночи!

– А я думал, что дружба круглосуточна, – с горечью сказал Светлов и повесил трубку.

И больше он с этим «другом» не разговаривал. И имел на это полное право, потому что сам был готов прийти на помощь к любому человеку, который в этом нуждался.

Рассказывают такой случай. Как-то летом в ночную пору дежурный милиционер на Савеловском вокзале увидел выходящего из-за палаток странного человека. На нем были добротные ботинки, отутюженные брюки и майка, милиционер поторопился к нему и спрашивает:

– Вас что, ограбили?

– Нет.

– А где же ваша рубашка?

– Отдал.

– Кому?

– Там один несчастный человек стоял в одной рваной майке. Мне его стало жалко, и я отдал ему рубашку.

– А как же вы сами поедете домой?

– А у меня тут друг недалеко живет, он мне даст что-нибудь.

 

А как я могу не написать о моем замечательном друге Мише Евдокимове! Я его очень высоко ценю как актера и считаю, что он открыл новый жанр на эстраде – личного деревенского рассказа. Я был на нескольких его концертах и видел, что творилось в зале, когда он выступал. И сам получал огромное удовольствие.

Потом я снимался с ним в двух картинах: «Не валяй дурака» и «Не послать ли нам гонца?»

Он из тех людей, которых я называю добротными: добротный человек! Он сам по себе мощный, грандиозный, красивый алтаец. И бескомпромиссный. Этот мягкий и добродушный человек становится жестким, когда что-то принципиально не приемлет или встречается с трусостью и жлобством. Я долго уговаривал его:

– Миша, давай перейдем на «ты».

– Ну что вы! – отнекивался он. – Вы старше меня, и потом я вас так уважаю!..

Все-таки я его заставил перейти на «ты». Теперь мы друг друга называем «братанами». Думаю, это звание тоже неплохое – как-никак породнились.

Удивительный человек! Мне всегда доставляет большое удовольствие каждая встреча с ним, люблю слушать по телефону его голос. Он никогда ни о чем не просит, и если звонит, то спрашивает только об одном:

– Братан, как дела?

И у меня уже тепло на душе.

 

Еще раз хочу подтвердить свои слова о том, что дружба – трудная работа.

Есть у меня замечательный друг академик Александр Лагуткин. Он занимается связью. Понятно, что ученый постоянно занят, и у него нет ни минуты свободного времени.

И вот понадобилась тут одному не очень здоровому человеку помощь, связанная с квартирным вопросом. У него маленькие дети, а халупа, в которой он живет, совсем развалилась. Ему из года в год обещают квартиру, и этим обещаниям нет конца. Я позвонил Лагуткину, объяснил ему суть дела и извинился, что отвлекаю его.

– Левочка, – сказал он, – нужно? Значит, едем.

И мы поехали – Лагуткин, Евдокимов и я – по чиновникам в какой-то подмосковный район. Ну какого академика в наше время можно оторвать от всех дел, попросить сесть в машину и ехать куда-то, чтобы помочь совершенно незнакомому человеку!

А ведь встречаемся мы редко, но когда встречаемся, такое ощущение, что никогда и не расставались. Знаю его очень напряженные рабочие дни, но если возникнет нужда, я опять обращусь к нему за помощью, и верю, что он никогда не откажет.

Вот написал я эти строки и зазвонил телефон. Снимаю трубку и слышу голос Лагуткина:

– Левочка, я слышал, ты кашляешь. Я здесь купил мед и подобрал кое-какие лекарства. Еду к тебе.

Вот вам и дружба: тяжелый труд или высокая материя? Слова участия, конечно, могут в какой-то мере утешить, но не более того. Помочь же человеку в трудный момент может только поступок – действенный и бескорыстный. Товарищеский.

 

Я заболел и попал в больницу. Заведение не самое лучшее среди других. Человек здесь начинает задумываться над жизнью и смертью. Часто из палаты не уходят своими ногами – их увозят. Совсем. Под простыней, на тележке с маленькими колесиками.

И тут я встретил замечательных людей, которых теперь считаю своими друзьями: профессора Владимира Семеновича Работникова, Бронислава Драголюбовича Богуновича и Михаила Михайловича Алшибая.

Я понял, что они относятся ко мне не как к артисту. Глупость! Просто у них невероятное человеческое отношение ко всем людям. Они идут на операцию, как на необычайно ответственное дело: ведь в их руках жизнь человека!

Я могу бесконечно говорить об этих прекрасных людях, и у меня не хватит все равно слов благодарности. Я просто счастлив иметь их в числе своих самых близких друзей. Хотя, честно говоря, лучше не обращаться к ним за помощью, а просто оставаться друзьями. Больница – слишком серьезное заведение…

 

Я уже упоминал о своем прекрасном товарище Юрии Владимировиче Никулине. Прошло какое-то время после того, как он вызвал меня в Президиум Верховного Совета за получением ордена Трудового Красного Знамени, и меня приглашают в дирекцию театра. Там мне вручают шикарный конверт – весь в штемпелях и печатях. Вскрываю и вижу отпечатанное на машинке письмо на английском языке. Нашел переводчика, и тот мне перевел, что фирма «Парамаунт» приглашает меня в фильм «Пятеро». И что из советских артистов предлагают сниматься еще господину Никулину. С американской стороны участвуют Пол Ньюмен и еще какой-то популярный артист. Я сразу все понял и позвонил Никулину.

– Владимирыч, – сказал ему, – больше ты меня не купишь. Кончай свои розыгрыши.

– Ты о чем? – спрашивает.

– О письме из Голливуда.

– Значит, ты тоже получил? – радуется Никулин. – И мне прислали. Не веришь? Сейчас я к тебе Макса с этим письмом пришлю.

Приезжает его сынишка и передает мне точно такой же конверт, в котором лежит письмо с переводом. В нем сказано, что господину Никулину предлагают роль в фильме «Пятеро», и что из советских артистов предлагают еще роль господину Дурову и т. д. Звоню Никулину.

– Юра, – говорю, – извини. А я думал, ты разыгрываешь. Ну что ж, поедем, научим их, как надо работать.

Проходит неделя, никто не интересуется моими связями с США, и министерство культуры молчит. Звоню Никулину.

– Владимирыч, – говорю, – ты чего-нибудь получал еще оттуда?

– Нет.

– Тогда, – говорю, – ну их к черту! А то дома уже все волнуются, когда дед поедет, чего-нибудь привезет.

– Не поедем, – соглашается Никулин.

– Не поедем – пусть прозябают.

Никулин помолчал немного и спрашивает:

– У тебя конверт далеко?

– Вот он, – говорю, – на столе.

– Возьми его в руки.

Я взял.

– Там есть большая треугольная печать? – спрашивает.

– Есть.

– Прочти, что на ней написано!

– Так там же по-английски.

– Но буквы-то ты знаешь, вот и читай.

Я читаю. А там написано: «Счастливого пути, дурачок!»

 

А познакомился я с Юрием Владимировичем, когда он был еще подставным в цирке. Подставной – это свой человек. Когда артисты с арены приглашают кого-нибудь из публики, подставной тут как тут, и вот с ним начинают валять дурака. Однажды я задал Никулину, уже известному артисту, вопрос:

– А ты знаешь, какой самый смешной номер был у тебя в цирке?

– Конечно, – сказал он, не задумываясь. – Когда я был подставным.

Он это прекрасно помнил. А меня лишь при одном упоминании этого номера охватил приступ смеха. Я хохотал ужасно, до колик. А тогда весь цирк не только сотрясался – он просто выл!

Это был общественный просмотр с новой цирковой программой. Собрались артисты, режиссеры, работники культуры – ведь все любят цирк. И вот отъездили туркменские наездники в белых папахах и стали вызывать кого-нибудь из публики:

– Кто хочет стать артистом? Ты хочешь? Ты?

Все, конечно, упираются. И тут поднимается какой-то парень. Вид у него был чудовищный: засаленный бушлат, кирзовые сапоги, из-под застиранной ковбойки выглядывала рваная тельняшка, мичманка со сломанным козырьком. Этот портрет во всех деталях я помню до сих пор. Как будто он сейчас стоит передо мной.

Рядом с ним сидела его жена. Как потом я узнал, это действительно была жена, Никулина Татьяна. Она была одета так, как одевались все тетки в ту пору: замотанная платком и с огромной авоськой с апельсинами и колбасой. Она дергала супруга за рукав и ругалась:

– Куда поперся? Какой артист? Сиди на месте!

А он шевелил губами и все понимали, что мужик матерится. И вот, озираясь по сторонам, выходит на арену.

Конечно, если бы это был не Никулин, не было бы и никакого эффекта. Когда он вышел на арену и в ужасе стал смотреть на зрителей своими испуганными собачьими глазами, постепенно начал нарастать хохот.

Потом его пытались посадить на лошадь, но он перекидывался через нее и падал лицом в опилки. Его сажали с другой стороны – он снова переваливался и падал. Ему что-то попало в рот, он вытащил и долго-долго внимательно рассматривал. Опять жевал. А Татьяна кричала:

– Жуй, жуй – это из лошади!

Началась просто истерика – цирк выл! А когда его все-таки посадили, да еще задом наперед, и лошадь поскакала, он схватил ее за хвост и прижал его к груди. И вот сочетание растерянного Юриного лица и необыкновенно чистой розовой лошади убило весь цирк. Потом с его ноги сваливался сапог и начала разматываться длинная разноцветная портянка. Его выдергивали из седла лонжей, роняли, и он опять падал в опилки.

Цирк уже выл, все сползали с кресел, издавали какие-то нечленораздельные звуки, хрюкали. Напротив меня сидел в ложе Михаил Иванович Жаров. Я и не мог представить, что он такой смешливый. Он чуть не вываливался из ложи, смеяться уже не мог и только хрюкал и почему-то всему цирку показывал пальцем на Никулина, будто кроме него его никто не видел. И все орал:

– А-а! А-а! А-а!

У меня часто случается такое. Рассказываешь в гримуборной о ком-нибудь, и в этот момент входит тот, о ком я рассказывал. В таком случае я обязательно говорю:

– Ну что вы! Он такой идиот! – И мгновенно наступает тишина.

Вот и в цирке такое случилось с Жаровым. Вдруг между приступами хохота наступила секундная пауза, и Жаров на весь цирк заорал:

– Ой, я описался!

Наконец измотанный Никулин покидал манеж, пробирался к своей супруге, она колотила его авоськой с колбасой по голове, и они убегали.

Во время антракта началась давка у туалетов. Никто не разбирал, где женский, где мужской. Все лезли друг на друга, орали:

– Пусти, я не могу!

Это было что-то страшное.

Когда мы выходили из цирка, я оказался рядом с Марией Владимировной Мироновой и Александром Семеновичем Менакером. И Миронова все говорила:

– Саша, Саша, не смотри на меня, не смотри!

А у меня после этого целый месяц все болело: не мог ни кашлять, ни смеяться.

Спустя много времени мы с Андреем Мироновым играли в спектакле «Продолжение Дон-Жуана». И вот опустился занавес, и Андрей мне говорит:

– Сегодня день моего рождения. Поехали ко мне.

Приехали. И мы с Марией Владимировной вспомнили о том цирковом представлении.

– А-а! – закричала она и выскочила из комнаты.

Потом вернулась и сказала:

– Левочка, разве можно такое напоминать? У меня даже живот судорога свела.

 

Все началась с дурацкой шутки. Я шел за кулисами и вдруг у меня перед носом распахнулась дверь репетиционного зала и из него выскочил Станислав Любшин, а за ним, с веником в руках, Олег Даль.

– Ах ты, мерзавец! – кричал Олег. – Он не помнит! Вот я тебе всыплю, так ты сразу вспомнишь! Негодяй!

Не раздумывая, я выхватил веник у него из рук и завопил:

– Ты чего орешь?! Чего ему вспоминать?! Я тебе сейчас так врежу, что ты сам все на свете забудешь! Понял, сукин сын?!

И замахнулся на него веником. Олег бросился от меня бежать, а я, не переставая ругаться, за ним, пытаясь достать его веником. Мы выбежали на большую сцену, сделали круг и влетели в другую дверь репетиционного зала, продолжая играть начатый этюд. В зале начался хохот. Наконец, я выдохся, бросил веник и предупредил Олега:

– Еже раз повысишь голос – убью!

Я вышел. За моей спиной продолжали хохотать, и громче всех смеялся Эфрос.

– Ду-ра-ки! Вот дураки!

– Да не дураки, Анатолий Васильевич! – возразил кто-то. – Вот так надо играть, а мы, как дистрофики…

А через несколько дней ко мне в гримуборную заглянул Эфрос.

– Любшин уходит из театра, – сказал он. – А мне не хочется бросать работу. На, быстро прочитай, и сам все поймешь. – И он положил на стол рукопись.

Это была пьеса Эдварда Радзинского «Продолжение Дон Жуана».

Содержание ее вкратце таково. Откуда-то из другого измерения на землю спустился Дон Жуан. Он же Овидий, он же Парис, он же Казанова, он же… Такой обобщенный образ великого обольстителя всех времен. И он ищет своего слугу Лепорелло. Наконец, находит и назначает ему по телефону свидание – ночью на пустынной площади.

Но Лепорелло уже и не Лепорелло, а Леппо Карлович Релло, деловой человек, фотограф из ателье. А заведует этим ателье Иван Иванович Командор, у которого красивая жена Анна, Дона Анна.

Дон Жуан и Лепорелло встречаются, и бывший слуга делает вид, что не узнает этого гражданина, никогда не знал и знать не хочет. А Дон Жуану необходимы воспоминания, ему хочется вспомнить всю свою жизнь. А заодно заставить и слугу вспомнить свою. Лепорелло упорствует – ему совсем не хочется снова возвращаться «туда». Он прекрасно освоился здесь, на земле. Он человек дела, и ему здесь хорошо. Да, он и тут подчиненный, но ведь это совсем другое дело!

И тогда Дон Жуан пощечинами и затрещинами напоминает ему, что он слуга и должен слушаться своего господина и повиноваться ему. Лепорелло сломлен и начинает вспоминать все любовные истории Дон Жуана. Но, странно, обольститель помнил лишь глаза, объятия, тайные встречи, страстный шепот. Но не помнит, а скорее, не хочет вспоминать удары своей шпаги, стон умирающего соперника, горе обманутых отцов и мужей, кровь.

«Я убил?! Разве?! Не помню, не помню!» И Лепорелло понимает, что это уже не тот Дон Жуан. Это уже не тот хозяин, требования которого он безропотно выполнял, перед которым трепетал от страха. В нем осталось только романтическое начало! Он не боец – он поэт. Он слаб. А значит…

И Лепорелло начинает действовать. От его наглости умирает, хватаясь за сердце, Командор. Дона Анна становится женой этого Релло, а Дон Жуан – его слугой. Человек дела побеждает! А как же иначе? Деловые люди хозяева жизни, а не эти восторженные хлюпики. Вот такая история.

Звоню Анатолию Васильевичу.

– Замечательная пьеса! А кто кого играет?

– Ну, ты – Лепорелло, Дона Анна – Ольга Яковлева, Командор – Леня Каневский, Проститутка – Лена Коренева. А кто Дон Жуан, не знаю. Думай.

Начинаю думать, перебирать в памяти актеров – все не то! А через два дня Эфрос подходит ко мне и говорит:

– Левка, я придумал – Андрей Миронов! Я ему уже передал пьесу. Ну, как?

– Да уж лучше не придумаешь, – говорю. – Только бы он согласился.

– Да он согласился не читая! Давно, говорит, хотел с вами встретиться.

А через несколько дней мне позвонил Андрей.

– Лева, – говорит, – это я – Миронов. Очень рад, что мы будем работать вместе. Только почему-то Эфрос вызывает меня одного. Я у него спрашиваю: «А где Дуров?» А он отмахивается: «Я его позже вызову. Он все знает». А что ты знаешь?

– Да ничего, – говорю, – я не знаю. Просто Эфрос хочет привыкнуть к тебе, и чтобы ты тоже привык к нему.

И, наконец, мы встретились все вместе. У меня было такое ощущение, что мы работаем с Андреем давным-давно. Репетиции проходили весело, мы валяли дурака, импровизировали.

– Все правильно, ребятки, – говорил удовлетворенный Эфрос. – До премьеры.

– Нет, Анатолий Васильевич, – возражал Андрей. – Давайте еще раз. Я хочу закрепить.

Мы повторяли сцену, и снова Эфрос хвалил нас. Но Андрею все было мало.

– Давайте еще повторим, – просил он.

Иногда мы одну и ту же сцену повторяли много раз. Андрей вкалывал по-настоящему, въедливо, кропотливо. Он выверял каждую мизансцену, каждую реплику. Часто мы заканчивали репетиции мокрые и выпотрошенные. Кажется, все, до завтра! Но Андрей снова просил:

– Анатолий Васильевич, давайте поговорим. Я хочу кое-что уточнить.

И так – каждый день. Он фиксировал все нюансы, родившиеся на репетиции, многое записывал. А перед следующей репетицией заглядывал в свою тетрадочку, сверяя по записям игру.

Это уж я потом узнал, что он тяжело болен. У него был жуткий фурункулез. Играл он бесподобно, с полной отдачей, не щадил себя. А после спектакля, когда переодевался в гримуборной, у него вся рубашка была в крови…

Когда мы играли, я забывал, что это больной человек и что к нему следует относиться очень бережно. Да нет, не забывал! Он своей игрой заставлял забывать, что он болен. И всем своим поведением давал понять: «Вот у меня-то и ничего нет! Это у вас могут быть какие-то болячки, а у меня как раз все в порядке и ничего не может быть».

Приближалась премьера, начались прогоны. Мы уже окончательно притерлись друг к другу. А Андрей на каждой репетиции все что-нибудь прибавлял, начинал вязать свои «мироновские» кружева.

По ходу пьесы я накрывал стол проголодавшемуся Дон Жуану. Вынимал из кармана банку консервов, открывал ее и ставил перед Андреем. Он долго рассматривал содержимое, осторожно пробовал и спрашивал:

– Что это?

– Мелкий частик в томате, – валяя дурака, отвечал я.

– И вы это едите?

– Давайте я уберу.

– Ты что? Пошел вон! – орал он на меня. – Я ничего подобного никогда не ел!

И на глазах у публики с завидным аппетитом, восторгаясь и причмокивая, съедал всю банку. Незатейливая находка, но он играл эту сценку с таким изяществом, и у него в это время были такие наивные детские глаза, что зрительный зал взрывался аплодисментами.

А в финале он всех потрясал. Там повторялась сцена, которая была в начале, только теперь хозяином был Лепорелло. Надо было видеть трагические глаза Андрея, в которых затаилась мольба: «Не надо бить меня…»

Сломленный, подавленный Дон Жуан поднимал с пола портфель и покорно шел какой-то шаркающей старческой походкой за Лепорелло, который победоносно вел под руку теперь уже свою Дону Анну.

Премьера прошла прекрасно. Маленький зал (спектакль шел на Малой сцене), вмещающий всего восемьдесят человек, был забит до отказа. Зрители сидели в проходах на полу. И никто не роптал и не жаловался на тесноту. А ведь помимо обладателей билетов в зале было еще не менее шестидесяти человек! И так каждый спектакль.

А однажды прибежал взволнованный директор.

– Ребята, что делать? Там приехала целая группа космонавтов. Стоят у служебного входа. Спрашивают вас.

Мы с Андреем побежали вниз. За стеклянной дверью толпились народные герои, для которых тогда все двери были открыты настежь.

– Дорогие товарищи, – говорим, – зал забит до отказа. Не выгонять же кого-то из зрителей!

Нас, кажется, поняли. В дверь протиснулся один Гречко. Остальные посмеялись и ушли. А после спектакля к нам зашел мрачный Гречко.

– Что, – спрашиваем, – спектакль не понравился?

– Да нет, – говорит, – спектакль блестящий и играете вы лучше некуда. Только как мне домой возвращаться? Жена-то моя за дверью осталась.

Мы позвонили ему домой, извинились перед ней и пригласили на следующий спектакль. А она все смеялась:

– Надо же – жену забыл! Ну, получит он у меня!

А на одном из спектаклей появился известный американский продюсер Пап. Ему тоже не нашлось места, и для него поставили стул, чуть ли не у нас на носу. Такого зрителя мы еще не видели. Он, не умолкая, хохотал во все горло, аплодировал, не жалея ладоней, сползал на пол, держась за живот, и все время апеллировал к зрителям, как Жаров в цирке: мол, вы видите, что происходит?

А после спектакля Пап пришел в гримуборную Андрея. Обнимал его, что-то восторженно выкрикивал, вытирал слезы. И тут же заявил, что приглашает нас в гастрольное турне по всем столицам Европы, а потом по Америке.

Тогда мы подумали, что он говорит это для красного словца, от избытка чувств. Но через несколько дней действительно получили от него официальное приглашение. Конечно, мы обрадовались, но радость наша оказалась преждевременной. Заместитель министра культуры заявил, что с этой антисоветчиной мы поедем за границу только через его труп. Он остался жив, и мы никуда не поехали.

До сих пор не могу понять, какое отношение имели Дон Жуан и Лепорелло к советской власти.

А однажды Андрей зашел ко мне в гримуборную и сказал:

– Дай прежде слово, что ты у меня не отберешь то, что я тебе сейчас покажу.

– Конечно, даю.

– Ведь ты даже не знаешь, что очаровал всех парижанок.

И он положил передо мной роскошный темно-зеленый буклет с золотым тиснением. Это оказалась программа нашего турне по Европе. В ней говорилось, что маленькая блестящая труппа во главе с выдающимся режиссером Эфросом триумфально закончила свои выступления в Париже и отправляется в Стокгольм, где ее ждет не меньший успех. Дальше упоминались Осло, Западный Берлин и т. д.

– Что это? – спросил я.

– Что видишь. Пап был абсолютно уверен в нашем успехе и заранее напечатал этот буклет. Он звонил мне из Европы, и я объяснил ему, что нас не выпускают. «Что они делают?!» – закричал он и, кажется, заплакал… Идиоты! – И Андрей вышел, хлопнув дверью.

 

Эфрос не пропускал ни одного спектакля. Он нервно ходил за кулисами и ждал нас.

– Ну как? – задавал он всегда один и тот же вопрос, и Андрей каждый раз отвечал:

– Я играл блестяще, и Левка мне не мешал. Да все хорошо, Анатолий Васильевич, не волнуйтесь. Но, если честно, ваш Дуров мне играть не дает: тянет одеяло на себя. Что поделаешь – ваша школа!

И мы, обнявшись, шли разгримировываться. А Эфрос улыбался нам вслед:

– Ду-ра-ки!

Это был спектакль общего счастья. Я не знаю, сколько раз прошел «Дон Жуан». Цифра все равно ничего не скажет. Просто он был!

Я думаю, что роль Дон Жуана – одна из лучших работ Андрея Миронова: сплав его звонкого, хрустального, полетного таланта и трагизма, о котором постоянно говорил Анатолий Васильевич.

Да, это была одна из лучших его ролей.

 

Не знаю, кто придумал циничную формулировку «незаменимых людей нет».  Такого не может быть! Каждый человек незаменим. Даже сварливый для тебя сосед, который говорит тебе гадости или писает под дверь – незаменим. Когда он умрет и появится новый сосед, он покажется тебе скучным, и не поругаешься с ним толком. Будешь жалеть о том, который ушел, потому что он был неповторим.

Всё, квас уехал!

Это моя любимая поговорка. Когда ситуация безысходная, когда что-то или кого-то теряешь, я говорю: «Квас уехал!» Появилась эта поговорка довольно неожиданно. Я очень люблю квас. А у нас рядом с домом всегда стояла бочка с квасом. Однажды, проходя мимо бочки, захотел купить домой квас. Поднялся наверх, взял бидон, спустился и увидел, что вместо той бочки висит объявление «КВАС УЕХАЛ». Мне так понравилось это абсолютно безысходное объявление, пожалуй, даже страшнее, чем в метро написано: «ВЫХОДА НЕТ». Здесь еще, может быть, выход и найдешь, а вот когда «квас уехал», то ничего трагичнее в своей жизни я не знаю.

Каждый день я прихожу в Театр на Малой Бронной, захожу в репертуарную контору и встречаюсь с Григорием Моисеевичем Лямпе. В конторе – его портрет. Нет, не в память, а просто без него нельзя, – он здесь, он всегда был здесь и будет. Он незаменим.

У него было три имени: Григорий Моисеевич, Гриша и Гриня. Я имел право и честь называть его всеми тремя. Официально, за кулисами и в жизни.

Если кто запамятовал его лицо, напомню: в фильме «Семнадцать мгновений весны» он играл роль профессора Рунге.

Его все любили и продолжают любить. Спросите сейчас любого актера любого театра о Лямпе, и он скажет о нем самые замечательные слова. Гриша был не только замечательным актером, он еще и заведовал труппой. Сложная и неблагодарная должность. Заведующий распределяет роли, следит за участием каждого актера в спектаклях, дает возможность артистам подработать на стороне и т. д. и т. п. Сложнейшая диспетчерская должность.

Заведующего назначает директор, но выдвигается он из своей среды самой труппой. А выдвигают, конечно же, того, кому артисты полностью доверяют. Не знаю, был ли где лучше заведующий труппой, чем Григорий Лямпе. Его труппа была как бы филиалом ТВ. У него постоянно в каждом зальчике шли репетиции телеспектаклей. Он для всех находил работу.

И вот однажды он мне заявляет: «Уезжаю в Израиль». Я был страшно огорчен, потому что такой добрый, справедливый человек в наше время не такая уж каждодневность – это редкое явление.

Он уехал. И я думал, что больше мы никогда не увидимся: какой ветер занесет, какие пути заведут меня в эту страну? Но так случилось, что я уже четыре раза был там на съемках фильма «Мастер и Маргарита».

Я прилетал и звонил.

– Гриня! Это я, Левка!

– Ты откуда?

– Из Тель-Авива. Я прилетел с кино. Я в гостинице…

– Какой гостинице?! Ты что, спятил? А ну, быстро к нам!

– Гриша, да у тебя и так… Я же знаю, кто бы ни приехал – и все к тебе.

– Все?! Ты мне кто – все?! Да я и слушать не хочу! Катя, скажи ему…

Трубку берет его жена Катя и спокойно, но властно:

– Левчик, а ну-ка быстрей!

А потом дочь Алена:

– Дя-дя Ле-е-ева, как я рада!

И сам не знаю, кем я был у них: дядей, племянником, дедушкой? Но я был родным. И гордился этим.

И вот я опять в их доме, и мы говорим, говорим, говорим… И вспоминаем, вспоминаем, вспоминаем…

Я видел его в двух спектаклях театра «Гешер»: в «Идиоте» и в спектакле о Катастрофе. Он играл блестяще! А потом он приехал в Москву и показал отснятый на кассету свой бенефис. Это был вечер большого гордого Мастера. С прекрасным, но очень грустным финалом. Как предчувствие… Кто знал, что это – итог…

Но весть о том, что Гриша лег в больницу, никто не воспринял как большую опасность. Кто не ложился! Как у всякого пожилого человека, у него был набор всяких болячек. А медицина… Не уверен, что она лучше нашей. Может быть, аппаратура лучше. А специалисты-то почти все наши работают.

Я написал ему в больницу письмо:

«Ну вот, стоит мне уехать, и ты сразу начинаешь откалывать номера: что мне, совсем поселиться в Израиле?

Гриня, я тоже сыграл генерала Иволгина и неплохо. Не подвел тебя. Выйдешь из больницы, и давай ко мне на дачу под Загорск. Не так жарко, как у вас, и сельмаг рядом».

И в ответ получил письмо, наверное, одно из последних его писем:

«Друг мой! Вот видишь, как получилось: стоило, действительно, тебе уехать, как я заболел. И заболел серьезно. Насчет „Идиота“ я очень рад. Я не сомневался, что ты превосходно сыграешь. Я ведь сыграл своего Иволгина, абсолютно памятуя и видя тебя: твоего Снегирева, твоего Чебутыкина.

Твое приглашение отдыхать у тебя в Подмосковье тронуло меня. Я его не исключаю, если Бог даст сил и здоровья.

У меня тоже нет большего друга, чем ты. Обидно ведь: «Современник» здесь, а я в больнице. Пишет Алена, я диктую. Твой Гриша».

А потом я узнал, что Григорий Моисеевич умер. Это был для меня сильный удар.

В свой последний приезд в Израиль я пошел к нему на могилу. Кладбище. Пустыня. Невероятно палящее солнце. Пыль. И среди одинаковых камней стоит его камень, на другой стороне которого на русском языке написано: «Актер Григорий Лямпе». Я посидел на могилке, поговорил с ним.

Вспомнил, как в предыдущий приезд я не предупредил его, что прилетаю. Мне не хотелось его беспокоить, стеснять. Но очень хотелось увидеть.

Поднялся к нему на этаж, позвонил. Гриша открыл дверь и – «ах!» А я говорю: «Гриша, я в прошлый раз у тебя кепку забыл. А вот уже осень наступает, и я прилетел за ней». В коридоре незаметно вынимаю из-за пазухи кепку и делаю вид, что снимаю с полки. Надел, выскочил за дверь, спустился вниз, и с балкона услышал его голос: «Сво-оло-очь! Него-о-одяй! Где живешь?!»

Я ему крикнул, что в Москве увидимся. Не увиделись…

И вот я захожу в репертуарную контору и вижу на портрете лицо прекрасного актера, прекрасного человека, прекрасного друга. Он внимательно смотрит на меня своими добрыми грустными глазами. И я говорю ему: «Не грусти, Гриня. До встречи».

 

Несколько слов о драматургии Василия Шукшина.

Шукшин очень труден для постановки в театре. Я не видел ни одного точного, с моей точки зрения, спектакля по его произведениям. Все как-то рядом, все не до конца. В чем же дело? Мне кажется, что его воспринимают не глубинно, а поверхностно, превращая часто в балаган то, что является болью его, мукой. «Энергичные люди» даже Товстоноговым были поставлены как комедия-фарс.

Как же понимаю я?

«Энергичные люди» – это драма. Драма людей, пришедших к полной бездуховности. Пьянки и бешеные деньги стали их нормой поведения и моралью. Это не жизнь – суррогат. Всё сместилось. Веселье? Собеседования?! Это тупые игры в перелеты и механическая «летка-енка». Тупость! Заполнение времени пустой вздрючкой, экзальтацией. Нет мыслей, нет идей, нет любви. Существование, близкое к животному. Еще один шаг и – му-у-у-у!

Шукшин даже лишает их имен. Бездуховность делает их безликими, однозначными, похожими друг на друга. Нет – внешние приметы есть: курносый, лысый, брюхатый… Они и говорят-то на одном нивелированном языке.

У них фактически нет прошлого. Оно стерлось. Кто кем был? Хоть слово о детстве, о маме! Нет. Только перед самым финалом кто-то вспомнил, что была у них большая семья и что младшие донашивали вещи старших. Но это сквозь туман времени. Какой-то дрожащий призрак, мираж. Нет памяти, нет прошлого. И «деревня» в устах Простого звучит как насмешка. Какая деревня? Какая пашня? Просто болтовня. Корней нет!

И даже любовь для них материальна, как покрышка для автомобиля. Надо (престижно!) иметь любовницу, вот я и имею. Это неважно, что я не питаю к ней никаких чувств, что сердце мое пусто – полагается иметь! И к жене не осталось никаких чувств. Кроме страха. Страх постоянно живет рядом! Отсюда и постоянная настороженность, даже ненависть друг к другу. Кто продаст? Кто первый?

В чем же драма? Эти люди обокрали сами себя. В первую очередь. Обман государства рано или поздно наказуем. А как быть с самим собой? Со своей совестью, с душой, в конце концов? А про все это они забыли. Есть так называемое ДЕЛО. И все! Бездуховность так же страшна, как обезумевший пьяный с ружьем. К сожалению, «деловые люди» составляют немалую часть общества. Они агрессивны в своей наступательности. Об этом и говорит Шукшин.

Нас, артистов, часто спрашивают: а в чем же ваш оптимизм? Так ли уж все безысходно? Нет, не так! Дело в том, что мы хотим дать отпор бездуховности. Остановить ее расползание. И сделать это можно, только правдиво, точно и беспощадно показав ее физиономию.

Шукшин говорил: «Смешно должно быть не от трюка, а от правды». Очень справедливые слова!

Мне довелось ставить спектакль «Энергичные люди» в Ростоке (бывш. ГДР). Немецкие актеры – дотошный народ. У них существует такое понятие как «введение»: прежде чем ставить спектакль, они хотят разобраться, о чем он, вникнуть в атмосферу происходящего, понять особенности характеров героев.

Я это предчувствовал и взял с собой фрагмент из «Калины красной» и фильм «Слово матери» – о матери Шукшина, снятый Анатолием Заболоцким. Все это я им показал. Они рты открыли. А потом ко мне подошел один актер, наверное, самый дотошный, и спрашивает:

– Как это у вас сочетается: вся эта техника, ракеты и то, что мама Шукшина стоит с коромыслом у проруби и идти ей за водой приходится километра полтора по морозу?

– Так это, милый, – говорю, – и есть Россия.

Он растерянно так кивнул:

– Я все понял…

И еще я рассказал им историю, которая приключилась со мной, когда я работал в детском театре. Я так замотался, что забыл купить елку. Наступило 31-е число, отыграл в спектакле, и мне ребята советуют:

– Поезжай на Киевский вокзал, там всегда можно купить елку, тем более в новогоднюю ночь.

Приезжаю – ничего и никого там нет. А мороз, помню, все сильнее и сильнее. Походил, походил, смотрю – время уже к двенадцати, пора домой. Иду через сквер, и вдруг сиплый голос из темноты:

– Эй, парень, иди сюда, чего надо?

– Елку, – говорю.

– Так вот же елка! Бери!

Вижу, действительно, стоит мужичок, держит елку. Тогда были другие деньги, и на мой вопрос «сколько?» мужик назвал замечательную сумму:

– Три рубля!

– Да ты загнул, – говорю, а сам, делать нечего, лезу в карман за деньгами.

А он как-то так пригнулся, чуть не присел. Даю ему трешку. Он мне:

– Держи елку.

А сам что есть духу побежал к вокзалу, причем какими-то зигзагами, как будто я в него стрелять собираюсь.

Хотел было я пойти, а… елка не пускает! Он мне, оказывается, продал растущую в сквере елку! Ну попал, думаю. А какая елочка была замечательная – голубая, аккуратненькая…

И я спросил немецких актеров:

– А у вас такое возможно?

Они засмеялись и закивали головами.

– Мы все поняли.

И действительно, что-то до них дошло, потому что играли они замечательно.

Кстати, в память об этой поездке в ГДР у меня сохранился любопытный документ, который повергает в изумление не только иностранцев, но и наших, привыкших ко всему соотечественников.

Вот этот документ:

 

 

СПРАВКА

Дана ДУРОВУ Льву Константиновичу в том, что борода необходима ему для съемок в кино, на телевидении и для работы в театре.

Справка дана для проезда на территории ГДР.

 

Заместитель директора театра (подпись).

 

Эй, бородачи! А у вас есть справки на право ношения бороды? Сомневаюсь.

А на самом деле ничего странного эта справка не представляет. Просто сфотографировался я на загранпаспорт без бороды, а выехал за рубеж уже с бородой. И чтобы не было в пути никаких недоразумений, меня и подстраховали этим документом.

 

Конечно, для познания России я мог бы еще многое рассказать своим немецким коллегам. Например, мог бы просто показать им две телеграммы, из которых они не поняли бы ровном счетом ничего.

Вот первая:

 

«ЯЛТА ДОМ ТВОРЧЕСТВА АКТЕРУ ДУРОВУ ЛЬВУ КОНСТАНТИНОВИЧУ

СЪЕМКА ВАШИМ УЧАСТИЕМ НАЗНАЧЕНА 4 АВГУСТА БЫТЬ КАЛИНИНЕ 19 ЧАСОВ СОБРАНЫ ПОЛТОРЫ ТЫСЯЧИ АРМИИ АКТЕРЫ СМОКТУНОВСКИЙ УЛЬЯНОВ БЫКОВ СООБЩИТЕ НОМЕР РЕЙСА ВСТРЕТИМ = ДИРЕКТОР КАРТИНЫ ВУЛЬМАН РЕЖИССЕР ГОСТЕВ».

 

Какая армия, какой Смоктуновский?! Ничего этого и в помине нет. Как нет и самой съемки. Все дело в том, что из Ялты невозможно вылететь: нет билетов!

И я иду с этой телеграммой к начальнику аэровокзала.

– Видите, – говорю, – какая армия бездействует, какие актеры! И все из-за того, что я не могу вылететь.

Срабатывает мгновенно. Билет у меня в кармане, и чтобы сыграть свою роль до конца, отбиваю ответную телеграмму:

 

«МОСКВА МОСФИЛЬМ К/К БЕСПРЕДЕЛ РУКОВОДСТВУ

ВОЙСКО ВЫСТРОИТЬ 1900 ПЛАЦУ СМОКТУНОВСКОМУ УЛЬЯНОВУ БЫТЬ НАЗНАЧЕННОЕ ВРЕМЯ БЫКОВА ЗАМЕНИТЬ ПАШУТИНЫМ ВЫЛЕТАЮ ВСТРЕЧАЙТЕ ПРИВЕТ ПАВЛОВУ НЬЮМЕНУ = ДУРОВ».

 

Да-а, чтобы понять русский уклад жизни и загадочную русскую душу, надо, наверное, все-таки пожить в России, походить в стужу к проруби за водой и обмануть одного-другого начальника аэровокзала.

 

В кино я начал сниматься в 1954 году. В первой картине («Доброе утро») я сыграл роль помощника экскаваторщика. В фильме «Гость с Кубани» я уже был помощником комбайнера. Потом играл милиционера. И попал в такую орбиту, где играл, как я их называю, в полуцветных, полухудожественных, полумузыкальных фильмах. И играл довольно долго.

И вот однажды звонит мне Лика Авербах из «Мосфильма» и говорит, что со мной хочет познакомиться Михаил Ильич Ромм. А я знал, что попасть к нему в картину почти невозможно. Но раз зовут, надо ехать. Приезжаю. Лика взяла меня за ручку и привела в павильон.

– Жди, – говорит.

Сел я и слышу за декорациями знакомые голоса: что-то там репетируют. Выбегает Михаил Ильич Ромм, в серой рубашке, мятых брюках, смотрит на меня, спотыкается и говорит:

– Ой, что ты, Лика, я же его знаю! Мне ведь нужно мурло, а Левочка такой симпатичный!

Тут вылетает из-за декорации мой учитель по Школе-студии МХАТ Сергей Капитонович Блинников, слышит последнюю фразу и начинает протестовать:

– Какое мурло, Миша? Смотри, какой красавец! Я его за красоту и держал у себя на курсе!

– Вот и я говорю, что он красавец! – соглашается Ромм. – А мне нужно мурло.

И Блинников без паузы:

– Какой красавец? Ты что, не видишь, какое мурло? Какой страшный! За мурло-то я и держал его на курсе!

Чувствую – краснею, и говорю:

– Михаил Ильич, я пойду.

А они все спорят: мурло – не мурло, красавец – не красавец. И тут раздается такой знакомый тихий голос:

– Ну стоп, хватит. Левочка, ты утвержден.

Поворачиваюсь – Леша Баталов!

Ромм не стал спорить.

– Ну что ж, – сказал, – раз они говорят, что вы утверждены, куда ж мне деваться? Вы утверждены.

– Михаил Ильич, – говорю, – не надо…

– Нет-нет, пойдемте смотреть материал.

И мы пошли смотреть отснятый материал. Это было потрясающе. Я ничего подобного до того времени не видел. Там была сцена, где Баталов рассказывает, как он делал атомную бомбу. Этот кусок потом пересняли: начальству не понравилось, что герой сильно облучился. Там еще был иконостас, который заставили убрать, и его заменили телевизором. Но и переснятая сцена была не менее потрясающей. После просмотра меня спросили:

– Ну и как тебе?

И я даже не мог ответить, пробурчал что-то банальное, вроде: «Замечательно…»

Так я вошел в фильм «Девять дней одного года». Там в групповке снимались ученики Ромма: Добролюбов, Яшин, Смирнов. Потом они сочли своим долгом обязательно меня снимать. И я у каждого из них снимался. Это было началом моего серьезного вхождения в кино.