ДЕЙСТВИЕ

 

«Вопрос, конечно, интересный». Помните эту фразу, которая, сорвавшись с телеэкрана февральским вечером, в один миг стала народной поговоркой. Без ложной скромности могу сказать, что я горд. Горд потому, что родителями этой крылатой фразы были я и мой партнер Рома Казаков. Нет, надо не так. Родителями этой крылатой фразы были мы – мой партнер Рома Казаков и я. Так правильней.

 

Вообще-то не Ромка, а Рувка, не Казаков, а Бронштейн. Так случилось, что задолго до Рувки у этой фамилии обнаружился еще один обладатель – некто Троцкий, ортодоксальный коммунист, у которого были какие-то нелады с Лениным, кстати, тоже ортодоксальным коммунистом. Ну, это-то понятно – у ортодоксальных коммунистов всегда были между собой какие-то нелады. Так вот, у этого Троцкого фамилия на самом деле оказалась Бронштейн. Согласитесь, господа, факт малоприятный. Не уверен, был ли сам Троцкий родственником Рувки, но, как ни крути, и ортодоксальный коммунист Троцкий, и ортодоксальный неудачник Рувка – оба были Бронштейнами. Ситуация осложнялась тем, что если по папе Рувка являлся Бронштейном, то по маме он и вовсе был Каплан. Как на грех, баба именно с такой фамилией стреляла в неладившего с Троцким-Бронштейном и уже знакомого нам Ленина. Согласитесь, что наличие двух таких, прямо скажем, контрреволюционных фамилий у одного субъекта не предвещало этому субъекту сахарного будущего. Рувку спасла девочка, анкетные данные которой ласкали слух партийных работников так, как может ласкать слух выпускника Московской консерватории мелодия Глюка, застигнувшая его неожиданно в далеком казахском ауле, куда он был послан на практику на три года и где уже давно успел позабыть, что такое настоящая музыка. Звали девушку Казакова Лена. Вы только представьте себе на мгновение этот ужас! Этот поистине хичкоковский сюжет. Хорошая девочка Лена, выпускница Ленинградского университета, дочь полковника КГБ и администратора одной из самых крутых питерских гостиниц, наплевав на все приличия, взяла, дурочка, и вышла замуж за сына торговца помидорами на кишиневском базаре и недалекой, я бы даже сказал, ограниченной домохозяйки. А выйдя замуж, она преподнесла ему поистине царский подарок – свою фамилию. Рувка Бронштейн стал Ромой Казаковым. Это было чудом. Впрочем, толку от этого чуда не было никакого. Непруха продолжала по-приятельски крепко держать его за руку и не отпускала от себя ни на шаг.

Как-то в трескучий декабрьский денек встретились мы случайно у полуразвалившегося, но назло всем функционирующего пивного ларька. Ответственно заявляю, что ничто так не освежает сознания, как пять-шесть кружек холодного пива, выпитого на улице в двадцатиградусный мороз. Допив шестую, нам показалось, что если две отдельно взятые бездарности сольются в едином творческом экстазе, то они, эти бездарности, неожиданно преобразятся из двух хреновых творческих единиц в одну, тоже хреновую, но зато очень большую. То есть появилась возможность брать если уж не талантом, то хотя бы массой. Вопреки всем законам логики наша бредовая идея неожиданно материализовалась.

Мы начали бороздить моря и океаны эстрадных площадок одной шестой части света. Наши просветленные лица можно было увидеть в любом уголке страны. Сегодня мы бичевали бюрократов на сцене Кремлевского дворца съездов, а завтра уже распевали разящие куплеты про завстоловой в оленеводческом совхозе, где-то там, за северным сиянием. В три часа дня мы балагурили в неотапливаемом клубике женской колонии, а в семь часов вечера вместе с нами уже веселился мед-персонал и больные психбольницы № 5. Этих, кстати, рассмешить было труднее всего.

Мы любили наших зрителей, где бы они ни находились. И зрители отвечали нам тем же – они любили нас. И только одно омрачало безоблачное существование: так любившие нас зрители начинали любить только по окончании концерта. По окончании. А не до. Они шли не на нас. Они шли на некий концерт, в котором участвуют некие артисты. Шли просто так, от нечего делать, от желания убить вечер. Тогда еще ходили на концерты. На все. И на плохие, и на очень плохие.

Нас с Ромой снедала жажда славы. По ночам снился телевизор «Рубин» и мы в нем. Не было ночи, чтобы этот кошмар не преследовал нас. Нельзя сказать, что мы сидели сложа руки. Мы снимали и нас снимали. Но, как правило, в тех передачах, которые потом тоже снимали. Уже с эфира. Если же передача, в которой мы по чьему-то недосмотру оказались, все-таки появлялась в «тиливизоре», то это вовсе не значило, что вместе с передачей в «тиливизоре» появлялись и мы. Все было совсем наоборот: мы в ней как раз и не появлялись. Нас вырезали телередакторы и режиссеры. Фантазии их не было границ – никогда очередная причина не совпадала с предыдущей. То вырезали из-за отсутствия звука на съемке, который пропадал как раз во время нашего выступления, а после чудесным образом возвращался обратно, то портилась пленка, то вырубался свет… Но всему есть предел. Редакторские фантазии стали иссякать. Более того – они начали повторяться. Мы с Ромой были глубоко жалостливыми людьми, и дело дошло до того, что сами уже предлагали работникам эфира и ножниц версии, по которым они тут же, не сходя с места, могли бы достоверно и необидно объяснить нам очередное наше отсутствие в только что отснятой программе.

Я думаю, что Бог, наблюдая за нашими мучительными безостановочными попытками взобраться на проклятый Олимп и видя, как мы, падая, каждый раз обдираем до крови кожу, испытал некоторую неловкость и переключил красный свет светофора на зеленый. Мы стали появляться в самых популярных передачах. Нас начали узнавать. Когда у меня впервые попросили автограф, я от неожиданности отпрыгнул, приняв за сумасшедшую эту тетеньку с ручкой и записной книжкой. Мы с Ромой почувствовали первые чуть теплые прикосновения лучиков славы.

И вдруг все кончилось. Ромка ушел. Нелепая смерть. Всякая смерть нелепа, но эта казалась мне самой нелепой.

Его выписали из больницы. Он поселился у старушки. Старушка была одинока, Ромка тоже, и она полюбила его как родного. Она ухаживала за ним, убирала, готовила ему еду, и он, видя старушечьи старания, тоже по-своему пытался о ней заботиться, хотя она в его заботе не нуждалась. Это была железная бабушка. Долгие стояния в очередях за всем, что дают (от куска колбасы до справки в жэке), сделали ее бессмертной. Лет ей было около восьмидесяти, но, глядя на нее, становилось понятно, что дева в белом саване и с косой давно потеряла всякую надежду прибрать ее к себе. Я был спокоен, я понимал, что железная бабушка разобьется в лепешку, а Ромку выходит. К сожалению, я ошибся. В одну тяжелую ночь прозвенел звонок, и в телефонной трубке раздался отчаянный бабушкин голос:

– Ромочка умер.

Я почувствовал, как ноги стали ватными.

– Ромочка умер, – снова сказала она. – Книжку читал, потом вздохнул, книжку выронил и умер. А книжка на полу валяется.

Я ничего не соображал:

– Как умер, от чего умер?

– От сердца. Вон «скорая» приехала. Говорят, сердце не выдержало.

Утром я приехал к Роме. Он лежал в спортивных штанах и синей рубашке. Но это уже был не Рома. Мне казалось, что передо мной лежит памятник. Торжественный и величественный. Даже рубаха, казалось, была сделана из мрамора. Санитары накрыли его простыней, положили на носилки, понесли, и вдруг второй, шедший сзади, узнал его.

– Слушай, да это же этот… как его… «вопрос, конечно, интересный».

– Да ты чо? – удивился первый, обернулся и уронил носилки. Ромка лежал на полу, безучастный к восторгам санитаров.

Помните строчки Саши Розенбаума: «Как жаль, что Ромка этого не видит».

Это про него.